Что оказывалось порой в центре внимания читающей публики, как воплощение народности, как «голос земли»? Сергеев-Ценский не мог, конечно, не заметить запестревшую именно в 1909 году (когда он создавал свою «Печаль полей») на петербургской литературной улице очередную новинку — повесть о хлыстах Пимена Карпова «Пламень». Словно бычий красный язык — изгибающаяся полоса пламени на обложке, овал из терниев, в которых «завязли» нагие фигуры исступленных отроков и отроковиц… С первой же страницы надвигались на читателя картонные кошмары радений «сатанаилов», окружавших беснующуюся девицу Неонилу. Автор — расчетливый курянин из города Рыльска — казалось, грозно ополчился против премудрой петербургской интеллигенции. Однако в салоне Д. С. Мережковского и З. Н. Гиппиус, как и в башне «литературного колдуна» Вяч. Иванова, были давно готовы «ниши», пустые до времени, для подобных «экспертов» по народной душе, косноязычных вещателей, ряженных под старинку. Для «мужичков», наделенных пороками вкривь и вкось обличаемого ими города! О «Пламени» много и всерьез писали мудрейшие «простаки» — Д. Мережковский, В. Розанов, Д. Философов — увидевшие в нем едва ли не слово самой Руси.
«Печаль полей» Сергеева-Ценского — великая поэма о подлинной мощи народной России, о ее близком и грозном пробуждении. Это поэма, чуждая символистскому мифотворчеству. Это чудесная элегия, грустное раздумье над русской действительностью и ее неразвернутыми возможностями.
Молчащие вешние поля… простор, облака над пашнями, густой и бездонный запах чернозема… Силач Никита Дехтянский ощущает эту силу чернозема всей широченной грудью: земля надышала пар, повисший над полями, от нее завязывается причудливая игра стихий небе… И сразу же после этих картин, говорящих о могуществе природы, возникает картина бессилия, запустения, обреченности в барском доме помещика Ознобишина, картина мук его жены Анны. Брак Ознобишина не просто бесплодный. Над ним тяготеет проклятье: шестеро детей родились у Анны мертворожденными, и «с каждыми новыми не удавшимися родами у Анны рос испуг перед тем, невидным».
Смелы и выразительны в поэме краски, передающие эти контрасты!
Ознобишин держит в усадьбе своры охотничьих собак, выезжает на охоту на кабардинце. И на манер былых хозяев имения даже проявляет некую хозяйственную хватку, вкус к прогрессу: в его Сухотинке строится винокуренный завод… Но кому нужна эта «деловитость», свяжет ли она людей, если в центре интересов стоит обреченная семья, стоят люди, от которых весь предметный мир, мощные силы природы словно отодвинулись, отрешились?
Анна живет лишь надеждами на счастливый исход седьмой своей беременности: «Надежды эти были бескрылые, мягкие, робкие, надломленные, но безумно, безвыходно дорогие, и чем меньше их было, тем они были важнее и заметней… Анна часто задумчиво перебирала их, точно монахиня четки…»
Ознобишин не верит в рок, в силу случая, он кажется активным, жизнедеятельным. Он ходит на стройку, говорит рабочим «бог на помочь», прислушивается к сочному чмокающему визгу фуганков, рубанков: «Все хотел поверить в то, что он здесь хозяин, что это он задумал сделать завод, и все хотел поверить, и не было где-то в самой глубине его веры в то, что хозяин здесь он». Вещи, предметы в мире, тем более люди, словно «уловив», что в центр всего поставлен выморочный, безвольный человек, у которого нет будущего, «отвечают» на его суету безразличием, они рассыпаются, утрачивают взаимное притяжение, смысл своего существования. Бессмыслица, случайность всех дел, поступков, зыбкость благополучия все же доходят до Ознобишина, и он не раз, среди прочих бесед, доискивается ответа.
«— А зачем я этот завод строю, ты знаешь? — перебивал Ознобишин.
— Зачем?.. Известно зачем! — с суровым лицом говорил Фома Иваныч.
— Будто знаешь? — вглядывался в него Ознобишин».
«Зазор» между роскошно-красочным предметным миром и внутренней тоской, недоверием к прочности этого мира, своеобразный отлет души — куда? в какую высь? — у Сергеева-Ценского то расширяется, то сужается. В «Печали полей» образуется противоречивейшее сочетание безумной любви к жизни, к ее вещной красоте, с глубочайшей меланхолией, с разобщенностью угасающего рода с миром вещей. Недоверие к жизни порождает самоиронию. И невозможность поверить в прочность своего места в жизни, горькое сознание быстротечности жизни и бесцельности ее.
Печаль самого автора поэмы, часто замирающего среди простора с чисто гоголевским томлением души, тоже стоящего перед всей Русью, обратившей на него «полные ожидания очи» (Гоголь), — полна глубокой веры и надежды. Писатель не говорит прямо, что скрытая сила земли будет разбужена революцией. Но нет места в его помыслах и для «чуда», расколдующего «чары» оцепеневшего Ознобишина. Как к живым обращается он к полям:
«Поля мои! Вот я стою среди вас один, обнажив перед вами темя. Кричу вам, вы слышите? Треплет волосы ветер, — это вы дышите, что ли? Серые, ровные, все видные насквозь и вдаль, все — грусть безвременья, все — тайна, — стою среди вас потерянный и один…
Я вас чую, как рану, сердцем во всю ширину вашу. Только слово, только одно внятное слово, — ведь вы живые. Ведь ваши тоску-глаза я уже вижу где-то, — там, на краю света. Только слово одно, — я слушаю… Нет! Передо мною пусто, и вы молчите, и печаль ваша — моя печаль.
Поля-страдальцы, мои поля, родина моя, — я припал к сырой и теплой груди твоей и по-ребячески крепко, забыв обо всем, целую».
Живые поля — это сам народ, великая страна, которая неизбежно разродится великим деянием, настоящим движением. Поэтому в молчании и покое полей больше энергии, чем в псевдоделовой суете Ознобишина, а в их печали — больше светлой надежды… Поразительно емка и гармонична в «Печали полей» взаимосвязь героев и пейзажа: герои как будто входят в пейзаж, как в среду, наполненную таинственной, внешне молчаливой жизнью, входят в стихию, управляющую их судьбой. Села вокруг Сухотинки — это те же грибы боровики, что вытолкнула, вспухая и трескаясь, земля, а «коричнево-зипунные сухотинцы» живут «на земле, из земли; земля и тысячи случаев, то злых, то добрых, чередуясь, правили ими, как они комьями чернозема».
«Печаль полей», как и появившаяся в 1910 году «Деревня» И. А. Бунина, была итогом огромного внутреннего движения, раздумий художника о судьбе России. И к поэме Сергеева-Ценского можно отнести высокую оценку «Деревни» А. М. Горького, высказанную в декабре 1910 года в письме к И. А. Бунину: «…я знаю, что когда пройдет ошеломленность и растерянность, когда мы излечимся от хамской распущенности, тогда серьезные люди скажут: „Помимо первостепенной художественной ценности своей „Деревня“ Бунина была толчком, который заставил русское общество серьезно задуматься уже не о мужике, не о народе, а над строгим вопросом — быть или не быть России? Мы еще и не думали о России как о целом, — это произведение указало нам необходимость мыслить именно обо всей стране, мыслить исторически…“»
* * *
В 1914 году, когда началась первая мировая война, Сергеев-Ценский был, как прапорщик запаса, взят в ополчение, служба его проходила в Севастополе. Наблюдения этих лет легли в основу романа «Зауряд-полк» (1934). В августе 1915 года он был освобожден от службы и вернулся в Алушту, где и встретил сначала Февральскую, а затем Октябрьскую революцию 1917 года. Начался новый, по-своему плодотворный период в жизни художника — период продолжения серии романов «Преображение России», создания «Севастопольской страды».
…В конце своего творческого пути Сергеев-Ценский рассказал о событиях между двумя революциями, событиях весны и лета 1917 года, в романе «Весна в Крыму» (1958)… Это — роман-исповедь. В мастерской главного героя романа художника Алексея Фомича Сыромолотова февраль 1917 года как бы выдвинул из тени, обострил одну надежду: наконец-то будет выставлена давно «томящаяся» вдали от народа картина «Демонстрация перед Зимним дворцом». Художник Сыромолотов — отчасти второе «я» писателя — искренне рад свершившемуся, особенно отречению царя на станции Дно: «И название станции-то какое, а? — почти кричал он, обращаясь к жене. — Точно нарочно придумано для этой страшной истории! Дошел до дна!» Но и после падения царизма идет война, движутся эшелоны с ранеными, жертвами бойни, витийствуют «маргариновые вожди» из Временного правительства. Чуткий художник все чаще слышит глухой ропот: «Это разве революция, товарищи, какая необходима нашей России? Это реформа, не больше, не меньше»… И его картина, которой он отдал все силы души, так и не пробилась на выставки. Вплоть до октября 1917 года, когда свершилась подлинно народная революция, его революция.
«Жизнь писателя должна быть подвигом» — так называлась статья Сергеева-Ценского, лауреата Государственной премии (за эпопею «Севастопольская страда», 1937–1939), академика, которой он в ноябре 1958 года, за месяц до смерти, приветствовал работу учредительного съезда писателей РСФСР. «Наше национальное богатство — это родная русская речь, которая звучит на огромных пространствах, от океана до океана», — писал Сергеев-Ценский, старейшина русской советской литературы. Он вспомнил, как образец непрерывного творческого подвига, жизнь А. М. Горького, путь Михаила Шолохова… Но и собственный путь Сергеева-Ценского, властелина словесных тайн, не терпевшего жалких подделок под искусство, остался в памяти миллионов читателей как воплощение неустанного творческого горения, жажды «искать, всегда искать», образец подвижнической любви к Родине. Это путь к солнечной правде, путь человека, рожденного с солнцем в крови.