В Финляндии есть чудо: это водопад Иматра, река Бокса, суженная гранитными берегами, с оторванным дном, летит в бездну. После лагеря мы поехали посмотреть этого водопада. Долго стоял поэт над оглушающей пропастью, скрестя руки на груди. Кто не прочитал с наслаждением стихов, выразивших чувство, владевшее им на скалах Иматры:…Зачем с безумным ожиданьем, К тебе прислушиваюсь я? Зачем трепещет грудь моя Каким-то вещим трепетаньем?.. Как — скованный стою Над дымной бездною твоею И мнится, сердцем разумею Речь безглагольную твою!.."
* * *
Здесь снова придется прервать славного штабс-капитана, чтобы напомнить читателю, как выглядит водопад, — с помощью другого очевидца: "Тропинка, ведущая к водопаду, извивается по густому дикому лесу… По мере приближения нашего к водопаду, его шум и гул все усиливались и наконец дошли до того, что мы не могли расслышать друг друга; несколько минут мы продолжали продвигаться вперед молча, среди оглушительного и вместе упоительного шума… и вдруг очутились на краю острых скал, окаймляющих Иматру!.. Представьте себе широкую, очень широкую реку, то быстро, то тихо текущую, и вдруг эта река суживается на третью часть своей ширины серыми, седыми утесами, торчащими с боков ее, и, стесненная ими, низвергается по скалистому крутому скату на пространстве 70 сажен в длину. Тут, встречая препятствия от различной формы камней, она бьется о них, бешено клубится, кидается в стороны и, пенясь и дробясь о боковые утесы, обдает их брызгами мельчайшей водяной пыли, которыми покрывает, как легчайшим туманом, ее берега. Но, с окончанием склона, оканчиваются ее неистовства: она опять разливается в огромное круглое озеро, окаймленное живописным лесом, течет тихо, лениво, как бы усталая; на ней не видно ни волнения, ни малейшей зыби. — При своем грандиозном падении она обтачивает мелкие камешки в разные фантастические фигуры, похожие на зверей, птиц, часы, табакерки и проч… На некоторых береговых камнях написаны были разные имена, и одно из них было милое и нам всем знакомое Евгения Абрамовича Баратынского".
* * * "…И мнится, сердцем разумею Речь безглагольную твою!
Боратынскому оставалось увидеть открытое море, и потому осенью поехали мы в Роченсальм. Погода была ветреная, и когда мы взобрались на прибрежные скалы, море играло во всей красоте своей. Прекрасно, — воскликнул поэт и умолк. Я оставил его, удалясь в сторону. Он сел при подошве огромной башни маяка и долго любовался на торжественное явление.
Если вы будете в пустынном Роченсальме, подойдите к маяку, поклонитесь месту, где творческая природа, играя необъятной бездной, создавала бурю в груди поэта, стихотворение, полное думы и чувства:… Кто, возмутив природы чин, Горами влажными на землю гонит море? Не тот ли злобный дух, геены властелин, Что по вселенной розлил горе, Что человека подчинил Желаньям, немощи, страстям и разрушенью И на творенье ополчил Все силы, данные творенью!… Когда придет желанное мгновенье, Когда волнам твоим я вверюсь, океан? Но знай, красой далеких стран Не очаровано мое воображенье; Под небом лучшим обрести Я лучшей доли не сумею; Вновь не смогу душой моею В краю цветущем расцвести!
Так прошел год со времени приезда к нам поэта [Меньше, чем год, — месяцев восемь.].
Осеннее ненастье опять усадило нас к домашнему камельку в казармах. Боратынский с нетерпением ожидал зимы и по первому снегу поехал в отпуск. Я не знавал человека более привязанного к месту своего рождения; он, как швейцарец, просто одержим был этой, почти неизвестной у нас болезнью, которую французы называют mal du pays [Тоска по родине (фр.).]. Питая надежду на скорое производство в офицеры, он обнаруживал смело перед нами желание тотчас же оставить службу и поселиться дома.
Стихотворение, написанное им во время осенних дождей и дорожных сборов, посвящено Родине, оно дышит стремлением к жизни уединенной, дельной, человеческой.
— В кругу семьи своей, — говорит он, — я буду издали глядеть на бури света.
Там дружба некогда сокроет пепел мой И вместо мрамора положит на гробницу И мирный заступ мой, и мирную цевницу.
Надобно сказать, что и Боратынский и все мы надеялись, что он не прослужит до офицерства долее года. Участие, какое в нем приняли все власти, с нижних до высших, его благородная чистая жизнь и высокое личное достоинство поддерживали нас в этой вере. Почти убежденный в том, что не воротится в Финляндию, он обратил к ней прощальную песнь свою, грустную, как осеннее небо, над ним тяготевшее: Прощай, отчизна непогоды, Печальная страна, Где мрачен вид нагой природы, Безжизненна весна…..Где, отлученный от отчизны Враждебною судьбой, Изнемогал без укоризны Изгнанник молодой… и пр.
Простясь с Финляндией, окончив песнь к Родине, поэт дождался снега и помчался к своим домашним иконам, с тем, чтобы не воротиться…"
* * *
Мы еще вернемся к мемориям Коншина, а здесь заметим только: добрый штабс-капитан не лгал, когда писал свои воспоминания, но запомнившийся ему Боратынский — конечно, Боратынский элегий Боратынского. Что этот Боратынский — лишь отблеск того Боратынского, который некогда жил в Финляндии, — легко догадаться, а в подтверждение нашей догадки прочитаем отрывок из воспоминаний второго финляндского друга Боратынского — второго не по существу, а по времени: с ним — Николаем Васильевичем Путятой — Боратынский познакомится в 824-м году, через несколько месяцев после окончательного отъезда из Финляндии Коншина. Путята был на год моложе Боратынского; впоследствии оба долго были влюблены в одну женщину; их жены были родными сестрами; они имели общие хозяйственные заботы по Муранову, оставшемуся им после их тестя — Льва Николаевича Энгельгардта; на время дальних отъездов они оставляли своих младших детей друг у друга, — словом, Путята знал Боратынского не то чтобы лучше Коншина, но дольше и, главное, хорошо знал уже в зрелом возрасте, когда душа очерчена контурами несравненно более четкими, чем в юности. Конечно, и Путята искал подтверждение своим воспоминаниям в стихах Боратынского. Но под пером Путяты вырисовывалась тень не гонимого страдальца, а твердого духом подвижника:
"Неблагоприятные обстоятельства забросили Баратынского на службу, в Финляндию. Разлука с родиною и близкими сердцу, уединенная жизнь в стране, чуждой по языку и обычаю, имевшей в то время, лет около 25 тому назад, мало сношений с столицею, сама природа, его окружавшая, величественная и оригинальная, но угрюмая и дикая, все это усилило меланхолическое расположение души Баратынского. Это расположение сильно отозвалось в его произведениях, но элегический тон его был верен и самобытен. Баратынский не увлекался в этом модою, требованиями тогдашней публики и современной направленности. В элегиях его ничего нет неопределенного, туманного и безотчетного. Грусть выражалась в его поэзии потому, что он глубоко чувствовал и подвергал чувства анализу ума, так сказать, анатомировал его, а сердце человеческое, обнаженное таким образом, не могло не представлять ему печальных истин. Он не предавался отчаянию и не унывал духом. Его подкрепляла живая вера, вера в искусство, в Поэзию, которую он любил для нее самой без всякой примеси тщеславных помыслов и которая служила ему заменою всех благ земных. Я, не внимаемый, довольно награжден За звуки звуками, а за мечты мечтами.
Угнетаемый судьбою, он не ропщет на нее, напротив. Посмотрите, как в пиесе "Отъезд" он прощается с страной, где провел, можно сказать, в изгнании большую часть своей молодости. Я вспомню с тайным сладострастьем Пустынную страну, Где я в размолвке с тихим счастьем Провел свою весну, Но где порою житель неба, Наперекор судьбе, Не изменил питомец Феба Ни Музам, ни себе.
Прочтите еще в подтверждение этого стихи в послании Гнедичу. Судьбу младенчески за строгость не виню. И взяв с тебя пример, поэзию, ученье Призвал я украшать свое уединенье. Леса угрюмые, громады мшистых гор, Пришельца нового пугающие взор, Чужих безбрежных вод свинцовая равнина, Напевы грустные протяжных песен финна, Не долго, помню я, в печальной стороне Печаль холодную вливали в душу мне. Я победил ее и не убит неволей. Еще я бытия владею лучшей долей. Я мыслю, чувствую; для духа нет оков…"
* * *
Числа 12-го декабря возок подполковника Лутковского, едущего по делам службы, скрипя полозьями, влетел в завьюженный Петербург. Кроме командира Нейшлотского полка, возвращался из Финляндии (полагая, что навсегда) 20-летний унтер-офицер, поэт и повеса. Унтер-офицер считался в трехмесячном отпуску.
Полагаем, что у полковника и унтер-офицера имелся некоторый план дальнейших действий:
1. По приезде Лутковский подает начальству рапорт о производстве унтер-офицера в прапорщики (конечно, сердце сжимается в предчувствии худшего, но воображение уже рисует жизнь свободную и немятежную: Укрывшись от толпы взыскательных судей, В кругу друзей своих, в кругу семьи своей Я буду издали глядеть на бури света).