"Этого не может быть, я же - только что, и магазин-то не наш, хороший, у меня и чек", - я видела, муж и вправду расстроился. "Ты хотел, чтобы я оставила, с жучками, ты не веришь?" - не отступая от холодильника, я говорила высоким, сварливым, скверным голосом. "Нет, конечно, нет", - растерянный, он отступил. "Нет заварки, попьем ти-питочку, как говаривала моя бабушка, Царствие ей Небесное", - отец Глеб вступил примиряюще. "Что ты говоришь, и моя!" - муж воскликнул радостно, словно, посчитавшись мертвыми, они нашли своих. "Вот видишь, значит, у нас с тобой была общая бабушка, - отец Глеб засмеялся и посмотрел на меня. Что-то изменилось в его взгляде, вспыхнуло и напряглось, стало твердым. - Бабушка, общая..." - он повторил, не думая, одними губами.
Запасная пачка нашлась за мучной коробкой. Напившись чаю, муж предложил ложиться: после служб он выглядел усталым. Отец Глеб не вылез из угла: "Посижу, замучился, нету сил подняться". Я задержалась намеренно. Сев на край, чтобы видеть зазор, я повела пальцем по клеенчатым узорам, тщательно очерчивая вензеля. Так я делала в детстве, отворачиваясь к стене, прежде чем заснуть. Палец двигался, выписывая неразомкнутые окружности, возвращался и возвращался к началу. "Странная история", - я сказала тихо, с оглядкой, словно другой сидел рядом. Отец Глеб вскинул глаза и опустил. Я рассказывала о ночном происшествии, о том, каким глупым разговором все обернулось. Ни словом я не обмолвилась о необоримом ужасе, из которого, как росток из заброшенного пепелища, выбилась чужая, общая память. Лишенный подробностей, отец Глеб слушал, улыбаясь. Его позабавил рассказ. "Да, жизнь насыщенная, одно слово, не дом, а столпотворение: то соседка с финскими женихами, то сами женихи российские. Кстати, ты знаешь, мы тут подали объявление с женой, две комнаты на квартиру с доплатой, как ты думаешь, откуда позвонили в первую очередь?" Задай этот вопрос Митя, я нашлась бы с ответом, здесь я смотрела недогадливо. "Отсюда, отсюда - из этого дома", - он приподнял свеженакрахмаленную занавеску двумя пальцами, как подхватывают подол. "Ну, и?.." - "Сорвалось, я уж и сам думал, но - слишком большая доплата. - Он выпустил занавеску с сожалением. - А здорово ты отмыла!" - оглядевшись, отец Глеб восхитился, словно заметил только теперь, когда коснулся накрахмаленного. "Многое выбросила", - я мотнула головой в сторону помойки. "А я - скопидом, - он засмеялся в ответ, - не люблю выкидывать, все коплю и коплю, мало ли, в жизни пригодится". - "Уже пригодилось", - стараясь держаться веселого тона, я рассказала о троице, посетившей помойку. "И что, неужели забрали все, с мошками и жучками?" - он спрашивал радостно. "С... мошками?" - я спросила с разбегу. Он поднял бровь, вглядываясь. Детская волна стыда ударила в щеки: "Нет, это для другого", палец засуетился, сбиваясь с узора, путаясь в узорчатых петлях. "Для другого", - он повторил утвердительно, с нажимом, как заговорщик, узнавший другую половину пароля - верный отзыв.
"Нет, нет, - я заторопилась со своим, понимая, к чему клонится его объяснение. - Ночью, тогда, когда раздался звонок..." - Я остановилась. Горестная тень выступила из угла и встала под полкой, на которой, расставленные моими руками, замерли дары отцов-экономов. Рукой, похожей на Митину, он касался губ. Отец Глеб ждал. Доказательство, способное опрокинуть склоняющиеся домыслы, лежало в шаге от тени, у стены. Я еще могла подняться, пройти два шага и, взявшись за картофельные ручки, вытянуть на свет. С тоской, забирающей силы, я представила, как, вынув, раскладываю по столу - чай, сахар и пахнущие помойкой меховые варежки. Выложу и лишу. Только теперь, косясь на губы, защищенные жестким ребром ладони, я поняла, что собрала не себе. Чай, сахар и варежки, лежавшие в мягком тряпочном мешочке, были общими. Они принадлежали всем, ни живым, ни мертвым: тому, кому нужнее. Загораживая мешочек словами правды - единственным, чем могла защитить, я сказала: "Да, у меня есть другой, другой мужчина, которого я..." - остановилась, замерев. Отец Глеб смотрел испуганно, словно тень, которую он вызвал, заговорила с ним моим, покаянным, голосом. Я видела, он был другом мужа, а потому не хотел вызывать. Его лицо заострилось. Мешки, лежащие под глазами, подернулись синеватым. Тяжело, как будто взял не по силам, он выдохнул. Пальцы двинулись вперед, касаясь настольных узоров. Он качнул кистью и поднес к груди, словно брался за епитрахиль. Он взял ее всеми пальцами, не так, как брал занавеску.
Теперь, когда прошло много лет, я все еще помню ту ночь. Мы сидели за кухонным столом, почти не глядя друг на друга (мои глаза ходили по узорам, глаза отца Глеба упирались в стол), словно долгий и тягостный разговор, срывающийся в исповедь, ветвился помимо нас, прорастал ввысь - туда, где кончался поваленный небоскреб, населенный полночными женихами, и начиналась невидная жизнь, оставляющая свои обноски у серых помойных баков. С ее высоты моя, еще не иссякнувшая, история казалась далекой и поправимой. Стоит выложить без утайки, и слезы блеснут росой, подсыхающей на глазах.
Отец Глеб слушал, не прерывая. Покусывая нижнюю губу и не выказывая ни тени нетерпения, он следил за моим голосом, путающим узоры. То, что я рассказывала, не получалось связным. С пятого на десятое я начинала с первой встречи и, минуя мастерскую, выкладывала подробности последнего разговора - в темном переулке. Подробности, положенные на голос, путали время, относя рассказ то к прошлому, то к настоящему: оставались живыми, трепетали в горле, не желали умирать. Время становилось верткой рыбиной: пойманное, оно выскальзывало из рук. Словно взойдя на самую высокую точку, с которой открывалось прошедшее, я смотрела назад, не умея навести новый взгляд. Малейшие детали просеивались сквозь память - мелкое сито. Падая на дно, они не исчезали безвозвратно. Произнесенные, они оставались важными, не теряли в весе, не таяли на губах. То возвращаясь к Митиным разыгранным персонажам, то мучаясь его гороховыми страхами, я рассказывала о филологических разборах, о выверенной - по Оруэллу - жизни, о любви к бахромчатым книгам, близость к которым он использовал против меня. Отец Глеб не задавал наводящих. Опыт духовника, полученный в Академии, выучил терпению. Сидя напротив, он терпеливо ожидал, когда на моей доске выступит главное - глубинный слой, записанный временем, его живыми подробностями - позднейшей и неумелой кистью. Прикладывая пропитанную тряпочку, я открывала квадрат за квадратом, все еще надеясь добраться до самой доски. Он смотрел на меня тяжелеющим взглядом, словно был уверен заранее: эта доска окажется простой и грубой, вырубленной топором.
К исходу ночи глаза собеседника покраснели. На его усталый взгляд, верхний слой, казавшийся мне живым и ярким, тускнел и зыбился, теряя очертания. Живые подробности утомили его. Заметив, я вернулась на дружескую стезю. Приняв облик хозяйки, я предложила закончить разговор, назвав его вслух мучительным: слово - дань дружелюбной лжи. Уже не чуя тела, ставшего почти невесомым, я свернула тряпочки и закуталась в утреннюю усталость. Отец Глеб улыбнулся. Улыбка вышла стеснительной. "Ничего, - он сказал, - ничего, как-нибудь, Бог даст". Он говорил хрипловато, как будто, промолчав целую ночь, пробовал голос. "Я не знаю, что сказать, - он начал внимательно, - кто может знать, чем закончится. Все очень трудно, понимаешь, я не могу сказать всего, может быть когда-нибудь, когда он расскажет сам, но все намного труднее, чем я предполагал. Единственное, что я могу, - отец Глеб кивнул на дверь, за которой спал муж, он тоже страдает... Но это..." - "Закончится? - я перебила, не дослушав. - Это уже закончилось". - "Нет, - он ответил горестно, собирая рот складками, - еще не закончилось. Так никогда не кончается". - "Вы хотите сказать, - волна бессмысленной радости поднялась в сердце и ударила через край, - мы с Митей..." Я хотела сказать, увидимся. На исходе бессонной ночи я не чаяла большего. "Конечно, - он кивнул, распуская складчатый рот, - только из этого ничего не выйдет, не может выйти, ни у кого не выходит, и - не должно. Этого Бог не дает". Сосредоточенный взгляд затвердел. Я видела, он говорит правду, настоящую правду. Такую говорят о себе.
Выбравшись из угла, отец Глеб заторопился. Опуская глаза, он заговорил о том, что сегодня ему обязательно надо уехать, вернуться домой во что бы то ни стало. Закрывая за ним, я выглянула на площадку. От двери до лифта она была истоптана талыми следами.
Добравшись до постели, я закрыла глаза. Длинная ночь забрала мои силы. То прислушиваясь, то проваливаясь в дрему, я видела двор, истоптанный чужими следами: от парадной до поребрика, опоясывающего широкий газон. Теплые трубы отопления, проложенные под газоном, грели землю. Следы таяли, становясь невидимыми. Из последних сил я вспомнила о тени. Зябкость, похожая на беспокойство, задрожала во мне, как вода. Я поднялась и вышла на кухню. Плохо завернутый кран отбивал секунды. Я привернула и села рядом. Сон отошел. Словно и не бывало бессонной ночи, я прислушивалась внимательно, готовая уловить. Облитый неверным утренним светом, холодильник не отбрасывал тени. Я поднялась и заглянула: зазор был пуст. Все случилось тогда, когда, занятая настоящим, я выпустила из виду прошлое. Правдивая и живая защита, которой я силилась заслониться, оказалась призрачной: на нее нельзя было положиться. "Из этого ничего не выйдет, не может выйти, ни у кого не выходит" - твердые слова звучали громче моей защищающей правды. Они пришли за ним, позвонили и увели. Кухонная беседа, просеивающая подробности, не имела над ними власти. Против них требовалось другое, но мне, сидевшей на холоде, некому было подсказать. Уронив голову на руки, я плакала и глотала слезы, ни одна из которых не становилась росой. Я плакала о том, что сделала неправильно, не поняла, не догадалась, не наполнила доверху, не положила ни зернышка крупы. Если б знать, в картофельный мешочек я положила бы целый пакет. "Мешочек - ему... но они, я затаилась, - они тоже мертвые, значит, крупы нужно дать и им". Теперь, когда они выбились на поверхность, выбрали меня, мою расчищенную память, - просто так, с тоской я вспомнила Митю, они никуда не уйдут. Моя будущая жизнь зависит от их изволения. О своей будущей жизни я должна договориться с мертвыми.