Последнего большинство из нас увидали именно там, на эстраде. Я пришел явно с недобро-желательными поползновениями;Сирин в "Руле" печатал плоские рецензии и выругал мой "Мир".
В переполненном зале преобладали такого же порядка ревнивые, завистливые и мстительные слушатели. Старики - Бунин и прочие - не могли простить Сирину его блеска и "легкого" успеха. Молодежь полагала, что он слишком "много" пишет.
Следует напомнить, что парижская школа воспитывалась на "честной" литературе. Что, разу-меется, похвально, если за писателем имеются еще другие бесспорные заслуги. Но "честность" в Париже одно время понимали очень упрощенно, решив, что это исключает всякую фантазию, вы-думку, изобретательность. Обвинять только Адамовича в этом не следует: он дал первый толчок, остальные уже докатились до абсурда самостоятельно.
Ссылались, главным образом, на Толстого, забывая, что у него мерин по ночам рассказывает жеребятам свою биографию, а заодно и сложные похождения барина... Какая, в сущности, неуда-чная "форма".
Сирин в области "выдумки" шел из иностранной литературы и часто перебарщивал, наивно полагая, что в каждом романе должен быть "фокус", ребус, подлежащий разгадыванию...
Читал он в тот раз главу из "Отчаяния", где герой совершенно случайно встречает свое "тож-дество" - двойника. Тема старая, но от этого не менее злободневная. От "двойника" Достоевско-го до "Соглядатая" того же Сирина всех писателей волновала тайна личности. Но, увы, публика кругом, профессиональная, только злорадствовала и сопротивлялась.
Для меня вид худощавого юноши с впалой (казалось) грудью и тяжелым носом боксера, в смокинке, вдохновенно картавящего и убедительно рассказывающего чужим, враждебным ему людям о самом сокровенном, для меня в этом вечере было нечто праздничное, победоносно-героическое. Я охотно начал склоняться на его сторону.
Бледный молодой спортсмен в черной паре, старающийся переубедить слепую чернь и, по-видимому, даже успевающий в этом! Один против всех, и побеждает. Здесь было что-то подку-пающее, я от всей души желал ему успеха. И это несмотря на то, что у Сирина рядом с культурой писателей уровня Кафки и Джойса уживается и... пошлость Викки Баум.
Увы, переубежденных после этого вечера оказалось мало. Стариков образумить невозможно, хоть кол теши у них на темени. Проморгал же Бунин и Белого, и Блока. Поэтам же нашим вообще было наплевать на прозу; они вели тяжбу с Сириным за его стихи, оценивая последние в духе виршей Бунина, приблизительно.
А общественники в один голос твердили: "Чудно, чудно, но кому это нужно..."
Так, однажды на собрании Советских студентов, в том же зале Лас-Каз, выступали москов-ские писатели... Федин, холодноватый, вежливый, немного похожий манерами на Фельзена; Всеволод Иванов, хитрый, осторожный мужичок, со смачным русским говором; Тихонов - солдат из своих баллад; Киршон - с толстой бурой шеей, больше всех партийно озабоченный и вскоре расстрелянный; подловатый Эренбург; Бабель, по внешности, краскам и дикции похожий на Ремизова и на Жаботинского. После их чтения или докладов позволялось подавать записки с вопросами; и я неизменно осведомлялся: "Что вы думаете о зарубежной литературе?"
Бабель ответил совершенно честно:
- Тут некоторые пишут чрезвычайно ловко, даже с блеском. - Все поняли, что речь идет о Сирине, печатавшем тогда свое "Приглашение на казнь". - Но к чему это? У нас в Союзе такая литература просто никому не нужна.
Вот традиционный сволочной критерий. Очень скоро сам Бабель со своими фаршированными закатами оказался в нужнике!
Когда Сирин переселился во Францию, Фондаминский, любивший преувеличивать, зловеще нам сообщил:
- Поймите, писатель живет в одной комнате с женою и ребенком! Чтобы творить, он запи-рается в крошечной уборной. Сидит там, как орел, и стучит на машинке.
Этим, конечно, нас нельзя было удивить: у многих в Париже и уборной своей не было. Мне это напомнило англичан, восхищавшихся подвигами Ганди, когда он питался только козьим молоком и лимонным соком... Мне индусы говорили, что по их условиям жизни молоко и лимон огромная роскошь: миллионы туземцев жуют только дюжину зерен риса в день. Кстати, один тибетский старец упрекал даже Махатму за то, что он позволил себе вырезать аппендикс, считая хирургию блажью и снобизмом.
После "Приглашения на казнь", которое мне очень понравилось, я сказал Набокову за чаем у Фондаминского:
- А ведь эта вещь сильно под влиянием Кафки.
- Я никогда не читал Кафку, - заявил в ответ Набоков и хотел еще что-то прибавить...
(Но в это время, одетый в парусиновые туфли и легкий макинтош, к нам приблизился Сирин, и Набоков отвернулся.)
Ходасевич, которому я передал эти слова романиста, осклабился:
- Сомневаюсь, чтобы Набоков чего-либо не читал.
(О силе и способностях последнего уже слагались легенды.)
Был Набоков в Париже всегда начеку, как в стане врагов, вежлив, но сдержан... Впрочем, не без шарма! Чувства, мысли собеседника отскакивали от него, точно от зеркала. Казался он одино-ким и жилось ему, в общем, полагаю, скучно: между полосами "упоения" творчеством, если такие периоды бывали. Жене своей он, вероятно, ни разу не изменил, водки не пил, знал только одно свое мастерство; даже шахматные задачи отстранил.
Читая про грустную, маниакальную жизнь Томаса Вулфа, часто вспоминаю Набокова. Впро-чем, у последнего - семья.
Предел недоброжелательства к Набокову обнаружился, когда Фондаминский ставил его пьесы; самого автора тогда не было в Париже. И бедный Фондаминский почти плакал:
- Это ведь курам на смех. Сидят спереди обер-прокуроры и только ждут, к чему бы прид-раться...
Я останавливаюсь на этом эпизоде, потому что до сих пор литературоведы считают провал "Чайки" в первой постановке постыднейшей несправедливостью... А страдания советских писателей - невыносимыми. Конечно, верно, но унижения, оскорбления зарубежного автора по-своему тоже мучительны. Следует только помнить, что в Ялте иной раз писались весьма плохие пьесы, а романы, по качеству не уступающие "Доктору Живаго", сочинялись и в эмиграции.
Поплавский язвительно жаловался:
- Знаю, у них тоже не было денег. Андрей Белый или Блок телеграфировали в Петербург из Венеции: "Пришлите на дорогу, гибнем". Вот ты попробуй поезжай в Италию и телеграфируй оттуда.
Действительно, мы лежали как заросшие плющом камни, не двигаясь, в своей инерции пред-ставляя огромную силу. Лишенные не только средств, но и паспорта, визы, снаряжения, всей пси-хологии, необходимой для перемены мест. Ездили по "заграницам" только обладатели приличных документов.
У Анатолия Штейгера был швейцарский паспорт, и он постоянно передвигался. Чехия, Юго-славия, Румыния, ну, и конечно, Париж-Ницца.
В Берне по сей день сохранились туземные бароны Штейгеры; когда русские Штейгеры бежали назад в Швейцарию, впрочем, не все, выяснилось, что им полагается кантонная пенсия. На долю Анатолия приходилось что-то очень крохотное по тамошним понятиям, но все же это был некий постоянный доход, позволявший уже организовать жизнь в Праге или Париже. А когда на чужбине приходилось туго, можно было спрятаться опять в полуродную Швейцарию, даже в сана-торий, и залечивать разного порядка каверны. У Штейгера - туберкулез.
В жизни, в нашей жизни на Монпарнасе предполагалось, что все литераторы равны. И это, разумеется, так и было: различия обусловливались дарованием! Но все же швейцарские привиле-гии давали Штейгеру постоянную фору.
Он приезжал внешне жизнерадостный, загоревший, отдохнувший, из Белграда, где чествова-ли "партийные" друзья; почитав стихи на Монпарнасе, восстановив контакт с Адамовичем, Цвета-евой, Гиппиус, побывав у Фондаминского и в редакциях, он мчался в Ниццу, чтобы попасть "на чай к императору".
Штейгер - культурнейший, воспитанный, милейший и умнейший мальчик числился младоросом; впрочем, политику воспринимал он эмоционально и эстетически.
Как младорос он во всех центрах эмиграции находил друзей, кров и даже харч. Так что расходы по поездке, скажем, в Бухарест, иногда сводились только к железнодорожному билету. Повсюду он находил "своих" единомышленников; в их ячейках, общежитиях, странноприимных домах Штейгер попадал сразу точно в "родную" семью.
Я ставлю "родную" в кавычки, потому что поэт, больной туберкулезом эстет и шалун, конеч-но, должен был порою морщиться в обществе этих благородных, но часто примитивных легитими-стов, присягнувших "главе" Казем Беку.
Благодаря прирожденному savoir faire* Штейгера принимали как своего не только среди монархистов, но и у эсеров, пореволюционеров и, конечно, на Монпарнасе.
* Умение держать себя (франц.).
Фондаминский, растроганно моргая густыми бровями, сообщал:
- Был у меня вчера с визитом барончик! - так он называл Штейгера. - Вы бы послушали его, просто душа радуется: растет, растет человек!