себе, как Карина касается его напряженного члена, касается его самого, и его желание становится мучительно назойливым, разгораясь в пенисе, сердце и голове, безмолвно выпрашивая у нее внимания. Он хочет, чтобы она легла с ним рядом и поцеловала, не переставая поглаживать. Он хочет побыть в постели мужчиной, а не развалиной. Хочет, чтобы его касались и любили. Хочет кончить. У него так давно этого не было. Просто хочет.
Она выдавливает из шприца остатки содержимого, промывает трубку под водой и закрывает порт заглушкой. Опускает рубашку на Ричарде, подтягивает к груди одеяло и поднимается:
— Так, до десяти тебе этого должно хватить. Телевизор включить?
Ричард смотрит на нее, не мигая.
— Может, хочешь чего-нибудь?
Он улыбается. Были бы у него силы ответить.
Карина мешкает, озадаченно его разглядывая:
— Тогда ладно, еще зайду попозже.
Выходя, она не закрывает за собой дверь полностью. Ричард сидит в кровати и, уставившись на приоткрытую дверь, слушает, как она готовит себе в кухне ужин. И хочет.
Ричард сидит в своем кресле-коляске в гостиной, где Карина оставила его полчаса назад и где он пробудет до тех пор, пока она или следующий помощник по уходу его не перекатит. Карина «припарковала» Ричарда в квадрате солнечного света, лицом к окну, как будто вид на Уолнат-стрит в теплый погожий денек должен сподвигнуть его воспринимать происходящее с бо́льшим оптимизмом, а не так, словно он застрял в ловушке. Ричард знает, что намерения у нее самые добрые. Наблюдает за беспечной суетой белок и птиц. Все живое пребывает в движении.
Он слышит, как Карина чихает три раза подряд. Всю последнюю неделю она боролась с простудой и держалась от него как можно дальше, чтобы не заразить. Сейчас она в кухне готовит завтрак. От мучительно-восхитительных ароматов кофе и бекона его рот наполняется слюной, которая клокочет у него в горле. Ричард сглатывает снова и снова, стараясь протолкнуть вязкую жидкость вниз и при этом не подавиться. С его нижней губы свисает клейкая струйка, доходя до груди, которая по этой самой причине прикрыта хлопчатобумажным полотенцем, выполняющим роль слюнявчика. Ричард вертит головой из стороны в сторону, но паутинка слюны не желает рваться. Он сдается.
Ричард переносит свое внимание с солнца и преисполненного движения существования за окном на свой «Стейнвей». Восемьдесят восемь блестящих черных и белых клавиш. Боже, чего бы он только не отдал, лишь бы к ним прикоснуться!
До него десять футов.
Миллион миль.
Ричард глядит на свой инструмент с щемящей тоской и извинением, как будто нарушил священный обет, брачную клятву. Он представляет себе нажатие каждой клавиши, смешение оттенков звука, появление на свет музыки, порожденной его телом. Воображает серию восходящих арпеджио, и они превращаются в звук Карининого смеха.
Его рояль. Между ними все кончено. Но Ричард так его и не отпустил. Дело не в тебе, а во мне. Взятие вины на себя ни черта не меняет. Они в разводе, отвергнутые и брошенные, сведены до уровня жалких статуй, собирающих пыль в гостиной.
Стараясь не наклонять голову даже чуть-чуть — она может завалиться вперед, уткнувшись подбородком в грудь, а вернуться в прежнее положение не получится, — Ричард смотрит на свои ноги. Ступни развернуты носками внутрь под углом друг к другу, как если бы он косолапил, и его неожиданно задевает, что Билл поставил их так немужественно, в положение, говорящее о неуверенности, смирении, покорности. Потом Ричард сам над собой смеется: как будто заморенный, умирающий от БАС мужчина в инвалидном кресле в принципе может источать мачизм! И разве в комнате есть тот, кто мог бы оценивать его? Рояль, право, не в счет. Нынче утром Билл обрядил ноги Ричарда в тонкие шерстяные носки и черные лоферы. В туфли! И это человека, чьи ноги никогда больше не будут ступать по земле. Какая в этом ирония и трагедия! Ричарду хочется плакать. Ему не вынести разглядывания своих ног. Буквально.
Вместо этого он изучает жесткую плоть своей плоской правой кисти, безвольной и безжизненной; свою скрюченную, деформированную левую, которая больше ему не принадлежит; обе лежат на подушечках подлокотников его кресла в том же положении, в котором Билл оставил их больше часа назад. Все тело Ричарда — сброшенный костюм, закончившаяся вечеринка. Он снова обращает взгляд на то, что когда-то было его изящной левой рукой, и приказывает пальцам распрямиться, зная, что они не послушаются. Ричард меняет тактику. Ну пожалуйста. Его конечности — капризные дети, на них не действуют ни мольбы, ни подкуп, ни ультиматумы, ни уговоры.
Он пытается вообразить себе войну, идущую у него под кожей; подвергнувшиеся вторжению страны его нейронов и мускулов захвачены и превращены в руины; нейтральные территории костей, связок и сухожилий в окружении чудовищных разрушений оказались бесполезны. Все его тело отделяется, отстегивается от души.
Он поворачивает голову на девяносто градусов влево, потом вправо, проверяя себя, и чувствует облегчение оттого, что пока в состоянии это сделать. Как только его шею и голос парализует, ему останется использовать устройство для отслеживания направления взгляда и синтезированный компьютером голос для общения. Он широко раскрывает глаза, затем их зажмуривает. Хорошо. Потеряв возможность моргать, он будет заперт внутри. Он не хочет умирать, но надеется, что умрет до того, как это случится. Вдруг этого не случится?..
Он чувствует, как во рту беспокойно шевелится язык, извиваясь внутри клубком дождевых червей, танцующих в преддверии ливня. Когда говорит, язык кажется ему толстым, а звук тонким и едва слышным. Его речь, когда-то богатая нюансами картина, теперь рождается мучительно медленно; сдавленная и почти лишенная согласных, она едва поддается пониманию. Работа Поллока. Фри-джаз.
При уже снизившейся форсированной жизненной емкости легких — сейчас ее уровень, по словам доктора Голдштейна, составляет тридцать девять процентов — каждый следующий вдох — это борьба. Каждый выдох неполон. Ричард вынужден хватать воздух по чайной ложечке, в то время как отчаянно мечтает заглатывать его галлонами. Каждая крохотная порция — разочарование, доказательство дряблости мышц, которые окружают его ребра, брюшную полость, диафрагму. Втягивать достаточный объем воздуха, чтобы просто неподвижно сидеть в кресле-коляске, — это сознательный, изматывающий труд.
Надо думать, он уже близок к тому моменту, когда не сможет обходиться без БиПАПа, но вслух в этом ни за что не признается и даже не попросит включать аппарат ненадолго в течение дня, чтобы передохнуть. Ни за что не позволит никому даже колесом завести его кресло на этот пандус, построенный на скользком склоне, даже сейчас, когда каждую ночь без исключения