— Сомнение исчезло…
И оба они словно испугались чего-то, но чего именно — но умели определить, ибо в первый раз переживали это чувство. И Калистову словно слышались слова господа: «Проклята земля за тебя. Терние и волчцы она произрастит тебе, и будешь питаться полевою травою!» Они даже ни слова не сказали друг другу, и только одни поцелуи да объятья подсказывали им, что страх, переживаемый ими, есть страх от нахлынувшего счастья. Так они и разошлись, не сказав ни слова, — Лиза в свою комнату, а Калистов в свой чулан. Даже на другой день утром они не могли еще очнуться и не то избегали, не то боялись встречи, а когда встречались, опять испуг овладевал ими.
Однако на другое утро, когда оба они были в поле и когда пономарь зачем-то отошел от них, Лиза обратилась к Калистову.
— Послушай, — проговорила она, — чего же мы испугались!
— Я не знаю, Лиза…
— Ничего дурного мы с тобой не сделали, значит, ни бояться, ни стыдиться нам нечего. Полюбили мы друг друга, и все тут! Я этого не стыжусь, а как ты… не знаю.
— Я счастлив, Лиза.
— И я тоже.
И вдруг им сделалось опять и весело, и легко, и хорошо!..
Однако каникулы пришли к концу, и надо было отправляться в город. Тяжело было расставаться моим влюбленным. Целый вечер пробыли они вместе, и чего-чего только ни переговорили они в этот вечер. Так как Калистов сделал Лизе предложение, а та с радостью согласилась на это, то, понятно, и было о чем говорить. Они порешили до поры до времени ничего не открывать старику, ибо боялись, что старик не выдержит и разболтает всем столь дорогую для них тайну. Затем было порешено свадьбу сыграть тогда, когда Калистов кончит курс в семинарии, а чтобы не томить себя столь продолжительной разлукой, Калистов должен был проводить в Скрябине и рождественские каникулы, и пасху, и затем — каникулы летние.
На другой день рано утром, распростившись с пономарем, который не знал, как и благодарить Калистова за оказанную услугу, Калистов отправился в город. Лиза проводила его до околицы.
— Ну, — говорила она, — прощай… Смотри, не забудь…
— Ты-то не забудь меня, а я-то не забуду… Ну, прощай…
— Прощай! — повторила Лиза.
И, крепко обняв Калистова, она прильнула к нему губами.
Всякому более или менее известна бурсацкая жизнь, с ее щами, кашей, грязью и смрадом, но тем не менее она все-таки составляет одно из самых если не светлых, то веселых воспоминаний наших. Народу было много, все молодежь, и время летело незаметно. Конечно, и в то время много переживалось горя, но молодость, силы и здоровье прощали многое и со многим мирились…
Итак, с Калистовым мы были вместе. Койки наши были рядом, в классе сидели мы на одной скамейке. Калистов учился отлично. Я похуже, но все-таки не отставал от него. Поведения Калистов был примерного и не только не пил вина, но даже и трубки не курил. Слово, данное Лизе, Калистов сдержал: он не пропустил ни одних каникул, не побывав в Скрябине.
Нечего говорить, что каникулы эти еще более сближали и Калистова и Лизу, и наконец они дошли до того, что жить в разлуке им становилось нестерпимо тяжело. Однако поступить иначе было невозможно. Калистову было необходимо кончить курс, так как иначе он не мог бы получить священнического места. Каникул Калистов ждал с таким нетерпением, что считал не только остававшиеся до них дни, но даже и часы, а с приближением этого вожделенного времени становился все нетерпеливее. Сверх того, чуть не каждую неделю они обменивались длинными письмами. Калистов описывал Лизе свое житье в бурсе, а Лиза свое в Скрябине. И каждый раз, читая незатейливые письма Лизы, Калистов мысленно переносился к ней и мысленно жил с нею. С полгода они ничего не говорили пономарю о своем решении; наконец Лиза не вытерпела и объявила ему все. «Прости меня, — писала она Калистову, — я все открыла отцу. Не сердись. Но, право, мне так было тяжело возиться с своим счастием (оно оказалось сильнее меня), так хотелось счастием этим погордиться, похвалиться, порадоваться с кем-нибудь судьбой своей, что я не вытерпела и все рассказала отцу. Я начала с приказчика, возбудившего в тебе ревность, и кончила палисадником, свидетелем наших радостных слез. Нечего говорить, что отец сначала не поверил моему счастию, но затем, убедившись, что все это правда (а убедился он, верно, по глазам моим), он предался такой же радости, какой предаюсь я и утром, и ночью, и днем. Нет, этого мало! какой предаюсь не только каждую минуту, но даже каждую секунду, каждое мгновение!» Письмо это Калистов перечитывал несколько раз, и не только он, даже я затвердил его наизусть.
— Однако, брат, ты, я вижу, парень-то ловкач! — кричал пономарь, когда Калистов, весь промокший от распутицы, пришел к нему на пасху.
— А что? — спросил он весело.
— С девками не робеешь!.. Ловко обработал!
— Нравится?
— Ничего!
И, только тут заметив, что Калистов был весь мокрый, он вскрикнул:
— Где это тебя так угораздило?..
— А вот здесь, совсем под вашим селом…
— На Осиновке?
— Да, на Осиновке, чтобы ей пусто было… Сначала шел по льду, ничего, хорошо… правда, похрустывало, а все-таки идти было можно, а потом как ухну вдруг… да по самый по пояс.
Но пришла Лиза, и весь холод был забыт.
И никогда еще ни пономарь, ни Лиза, ни Калистов не встречали так радостно пасху, как встретили и провели ее в тот памятный год.
— Однако вот что, — говорил пономарь Калистову, — ты смотри, чтобы твоя любовь не мешала твоему ученью. Я тебе по совести скажу, я человек бедный, а ты беднее меня. Учись, смотри, да чтобы тебе попом быть, а без того — нет тебе моего благословения…
— Не бойтесь! — крикнул Калистов, но вдруг, вспомнив то же самое слово, сказанное Лизой, расхохотался.
— Чего хохочешь-то…
Бывшая при этом Лиза тоже вспомнила это «не бойтесь» и присоединилась к хохоту Калистова, а благодушный пономарь глядел на них и, качая головой, говорил:
— Совсем взбесились.
Следующее затем лето Калистов опять провел в доме своей невесты, и так как сватовство это не было уже тайной, то они ни перед кем и не скрывали своей взаимной любви.
Наконец мы кончили курс и, словно птичка, вылетевшая из клетки, взмахнули слабыми еще крыльями.
До этой минуты о жизни мы не имели, конечно, никакого понятия; мы видели только ее цветки. Жизнь наша начинается именно с той минуты, когда перед нами, растворив бурсацкие двери, начальство проговорит: «Ну, господа, вы кончили; мрак невежества перед вами рассеян; мы обогатили ум ваш познаниями, мы представили вам широкую дорогу. Вот вам ваши документы, ваши аттестаты, делайте с ними, что знаете, ступайте, куда хотите, но здесь вам оставаться нельзя, и нам до вас нет никакого дела».
Вот эта-то минута и есть начало нашей жизни! Только перешагнем за порог, как дверь бурсы захлопывается, и ходу туда тебе уж нет, а ступай куда знаешь. Нет ни щей, ни каши, ни теплого угла, — ничего! На первых-то порах, — я буду говорить о сиротах, подобных Калистову, — мы этой минуты хорошенько не понимали, мы были одушевлены еще надеждой, волей, упованием на будущее. «Я пойду в священники», — говорит один; «Я пойду на гражданскую службу», — говорит другой; «Я пойду в учителя», — говорит третий. Но прежде, чем заняться этим, все говорят: «Я пойду, поживу в деревне». Там-то у такого-то есть приятель; у такого-то есть дядя; у другого — тетка. И вот все расходятся на некоторое время по деревням, подышать чистым воздухом, отдохнуть от бурсацкой жизни, посмотреть на луга, на леса, на светлые озера и реки. Но, проживя неделю, другую, — один видит, что его приятель сам еле-еле перебивается, другой — что дядя его, дьячок, добывает себе кусок хлеба не шутя, а кровавым потом, что он с утренней зари и до поздней ночи, согнувшись в три погибели над сохой, вспахивает свой загон, ради хлеба; что, ради хлеба, он до мозолей стирает свои руки, скашивая траву; что, ради хлеба, он всех своих ребятишек гонит в поле на жнитво[12] или сенокос; третий видит, что тетка, у которой он думал отдохнуть, вдова и живет христа-ради у священника. И всем становится вдруг совестно, что они объедают бедных. «Нет, — говорят они, — им самим есть нечего! пойдем и мы хлеб добывать!» И вот все идут опять в город. Но они все еще не унывают, они все еще надеются на будущее. У них есть аттестат, следовательно — дорога широкая. И вот они пришли в город; в кармане у другого даже гроша нет, на плечах один нанковый сюртучишко, квартиры нанимают жалкие. Один, глядишь, из-за куска хлеба, пристроился к какому-нибудь чиновнику и учит грамоте чуть ли не всю семью; другой — живет перепискою бумаг; третий — книги переплетает; четвертого — берет какой-нибудь причетник и, в надежде на будущие блага, кормит и поит бесприютного. Так все кое-как и разместятся. Видя, разумеется, такую бедность, никому и дела нет до нас, разве уж какой-нибудь случай выйдет. Хорошо еще, что между нами дружба есть, хорошо еще, что мы хотя скудно, но помогаем друг другу.