можно представить, — тебе придет в голову мысль, скажем, об атомах углерода, которую еще никто не высказал. И смотри, с какой завистью смотрят сейчас на тебя друзья, пытающиеся добиться чего-нибудь в экономике, потерявшие на бирже целые состояния, — смотрят на тебя и вспоминают те годы, когда они чуть не каждый год меняли машины, а ты все ездил на том институтском автобусе. Ты все выдержал, и я хотела, чтобы ты выдержал, и это было здорово, что у нас мало денег, потому что нехватка денег позволяла думать о том, как распорядиться этими небольшими деньгами, чтобы дети были счастливы, чтобы у них было такое детство, которое и мы бы для себя хотели. Если бы не эти небольшие деньги, тогда мы бы не разбивали в лесу палатку, а снимали апартаменты, как друзья, устроившиеся в экономике. Тогда бы не было озера Тиса и Велемского озера, тогда бы не было такого, что мы сами все делаем, своими руками и сердцами. Тогда мы за всем ходили бы в магазин и покупали готовое. Тогда это была бы не наша жизнь, а жизнь, которую продают за деньги. Но мы не хотели покупать жизнь.
Хватит, надоело, сказал он. Неинтересно ему это, все, что интересовало раньше, потому что оно лишь в том случае было бы интересно, если имелось бы что-то одно, что можно назвать, — и тут он произнес это слово, когезия, — в общем, можно назвать когезией жизни, некой силой, которая все связывает в одно целое, как атомное ядро, — некое мощное взаимодействие, о котором, конечно, никто не знает, что это такое, но оно есть. Тогда по отношению к нему, к этому взаимодействию, всему нашлось бы свое место — беда только в том, что вот этого, чего-то одного, нет. Он начал приближаться к чему-то, что можно назвать крышкой времени: время, которое раньше, казалось, распахивало перед ним свои объятия, теперь сплющилось, превратилось в низкий свод над его головой. Он чувствует, как годы притискивают его к этому потолку. Неинтересно ему знать, как функционирует мир и какие часы тикают внутри атомов, потому что он сейчас горбится под давлением собственного времени. И кто знает, сколько еще лет нужно держать на плечах груз этого времени, хотя он в общем догадывается: кончится тем, что он не выдержит и упадет, а время обрушится на него. И конечно, совершенно все равно, вперед или назад крутятся стрелки, иллюзия ли, и в какой мере иллюзия — наше представление о мире, потому что с этого момента для него уже не будет ничего, в том числе и того мира. Крах собственного бытия — или пускай возможность краха — затеняет, омрачает все прочее. С этого момента, сказал он, не может он заставить себя верить, что в чем бы то ни было есть какой-то смысл. Что есть смысл в том, что он делает, что есть смысл как-то проводить рабочее ли, свободное ли время — его всегда будет преследовать мысль, что та деятельность, которой он занят, нужна лишь для того, чтобы как-то провести время, отвлечь внимание от этого уходящего времени. Никакого более высокого смысла, тем более значения — нет. И ни к чему любая неповторимость на уровне самых мелких частиц — как только мы сделаем шаг оттуда, все огромное целое покатится в логическом направлении предопределенности. Невозможно воспринять разумом то, что даже в крохотных частицах больше тайны, чем в жизни его и, конечно, в жизни любого другого.
Может быть, и тут он немного поднял глаза, глядя в пространство кухни, поверх стульев, где до этого нельзя было ничего увидеть, потому что там обычно сидели дети, но теперь их чаще всего не было дома. Может, если бы живы были подлинные титаны, подвижники науки, каким, например, был Тесла, какими были Фарадей или Ньютон… Но сегодня эти легендарные фигуры растворились бы в коллективной работе, так же, как и он сам. Теоретические исследования сейчас так далеки от реальной жизни, что их фактическую пользу совершенно невозможно установить, а частные исследования, которыми занимаются отдельные ученые, полностью оторвались от больших исследовательских целей, их не только нельзя связать с реальной действительностью, но и даже с исследовательским направлением в целом. Ужасно это, сказал он, особенно когда думаешь, что эту веру в науку он так долго, много лет, мог сохранять в себе. Теперь он оглядывается на эти двадцать пять лет как на годы, прожитые совершенно бессмысленно. Жить стоит только до тех пор, сказал он спустя некоторое время, пока ты способен эмоционально относиться к жизни, пока ты можешь любить, а если уже не можешь, то ни к чему дальше тратить время впустую. А ты — можешь любить, спросила я. Он перевел взгляд на меня и долго молчал. Он не хотел сказать, что тебя — нет, не могу. Хотя — не мог. Я видела это по его лицу: нет, он не мог меня любить, как не мог и никого другого, — разве что мог любить то воспоминание, которое осталось от той, другой женщины, или… даже и его не мог он любить, потому что выбросил его из своей головы, а вместе с ним исчезли оттуда и прочие чувства. А ты — можешь, снова спросила я.
Он обратил ко мне лицо, грустно посмотрел на меня. Потом мышцы на его лице напряглись, подобно веревкам, когда на багажнике, на крыше машины, закрепляют предметы мебели. Мне было страшно видеть эти жесткие узлы. Что меня будет удерживать, спросил он. То, что вокруг нас есть другие, прочие люди, например друзья, сказала я. Нет, ответил он, все они ему надоели, в общении с ними нет ничего такого, от чего у него улучшилось бы настроение или хотя бы что-то шевельнулось внутри. Все это люди, которых он уважает, но они не могут делать ничего иного, кроме как непрестанно, не переводя дух, перечислять принципы, направляющие их прожитую жизнь. Каждый из них знает, почему стоит жить именно так, как живет он, а на самом деле их жизнь давно им наскучила, только не хватает духа в этом признаться, потому что нет сил что-либо изменить. С женами своими они уже договорились, что не будут касаться друг друга, он употребил именно это слово, «касаться», будут тихо жить рядом, а если возникнет практическая потребность друг в друге, тогда они удовлетворят ее. Какое-то время еще и в постели, потом разве что в кухне или там на семейных встречах, еще позже, заболев, вместе