хватало, чего он во мне не чувствовал. И ощущение это постоянно было во мне.
Для себя он, конечно, объяснял мое решение экономическими и биологическими причинами. Дескать, я хочу сохранить прежний уровень жизни, так он думал, а потом и говорил, уровень, который был до сих пор, и я-де не верю, что способна сама себя обеспечивать, он так и сказал, или начать новые отношения. Я-де однозначно достигла того возраста, когда женщина уже никаким образом не может сделать хороший выбор. Ужасно было слышать от него эти слова. Но он не замечал, что жестоко бьет беззащитного человека, он был полностью погружен в свои несчастья. Он разрывался между волей молодой женщины, желающей создать семью, и волей женщины, которая хотела свою семью сохранить. Ни одна из них не была его волей. Но какой была его собственная воля? Он не знал этого, а так как не знал, то выбрал ту волю, которую выбрать удобней и приятней.
Сначала я думала, он рад тому, что обстоятельства изменились и мы наконец можем опять стать такими, как в то время, когда детей у нас еще не было, только теперь уже не испытывая той нужды, в какой жили тогда; но его уже не интересовало, что и как я собираюсь менять. Возможно, он даже сердился на меня, что я вроде пытаюсь поколебать его моральную решимость, его готовность уйти, — ведь как совершит он этот шаг, если былые причины потеряли свою актуальность. Он оставался только из удобства или потому, что не чувствовал в себе достаточно сил, чтобы завести новую семью. Только слабость удерживала его дома. Я не играла никакой роли в том, что он еще остается со мной, я могла быть кем и чем угодно. Он оставался бы там независимо от конкретных обстоятельств. И то, что я его простила, ничего не значило. Что это такое — прощение? Бывает оно вообще? Разве что в церкви, на исповеди: там кто-то прощает тебе прегрешения? Если ты произнесешь необходимое количество «Отче наш» и «Верую», любой скажет, что прегрешений не было, или можно считать, что с этого момента о них можно забыть? Нет, никто тебе ничего не прощает, только сочетание обстоятельств и необходимых факторов побуждает тебя принимать то, что есть, и не пытаться из-за обид коренным образом изменить свою жизнь. А потом, в конце концов, ты в самом деле забываешь, что произошло, потому что на дурное воспоминание накладывается так много всего, в том числе, конечно, и много-много хорошего, что плохое уже невозможно выкопать из-под этой груды. Забвение — единственное эффективное лекарство, только оно стоит чего-то.
Забыть — это то же самое, что простить, и если кто-то видит тебя с тем мужчиной, который бессовестно тебя обманул и об этом всем известно, потому что разве в этом городе что-нибудь остается в тайне? Да ничего и никогда! Такого, чтобы — тайна, вообще не существует, есть лишь что-то, о чем не говорят, но, конечно, всем все известно. Словом, если какие-нибудь женщины смотрят на тебя и говорят, что уж они-то и минуты не смогли бы провести с человеком, который допустил по отношению к ним такую гадость, и вообще не понимают, как ты это можешь. Скажем, сидят они где-нибудь за столиком, перед кафе, на центральной площади города, и пьют что-нибудь, например чашку кофе с большим количеством молока, и обсуждают современные кофемашины, благодаря которым даже здесь можно выпить кофе такого высокого качества, какое бывает в лучших кофейнях, и тут они видят, как мимо проходит женщина, о которой я перед этим говорила, и не могут представить, как это возможно, с таким безмятежным видом идти рядом с этим мужчиной, хотя причина тут одна-единственная: она уже забыла, что случилось.
Мужчины — не такие, как женщины. Они не умеют забывать. Пускай многое изменилось — обиды жгут душу так же сильно, как прежде. Раны, причиненные ему за годы супружеской жизни, он описывал как такие травмы, которые залечить, заштопать уже невозможно, по крайней мере, я не смогу этого сделать, потому что не от меня он хотел исцеления. С того момента, когда он повернулся спиной к другой женщине — потому что он действительно повернулся к ней спиной и решил, что не станет лить по ней слезы, с того момента жил словно какой-то механизм, который выполняет все обязанности, а если какую-нибудь не выполняет, то потому лишь, что не знает, как ее выполнить, но скоро узнает и тогда занесет и ее в список выполненных.
Раньше, давно, ты был другим, сказала я, на что он ответил, ничего подобного, он и раньше был точно таким же, делал точно то же самое, встречался точно с теми же людьми, — хотя на самом деле он не был таким. Я-то знаю, потому что помню и хорошее, когда все, что он делал, он делал не потому, что нужно было, а потому, что ему хотелось все это делать. Он сказал: я потому видела его другим, что видела в мире лишь то, что хотела, и не видела того, что для него было плохо. Я смотрела на его лицо, когда он это говорил, и на лице, в каждой черточке, было написано: не могу согласиться, что это — моя жизнь. Стояло ли за этим, хотя бы смутно, какое-либо намерение, что-нибудь в том роде, что, мол, я еще могу компенсировать, — он часто пользовался этим словом, — надо лишь все изменить, — или это просто было неприятие всего и вся? Не знаю. На нем висел повседневный груз обязательных дел, а за обязанностями — только пустое пространство, словно какая-нибудь зараженная местность, откуда люди спаслись бегством, а растения погибли от химического вещества, которое разбрызгал, разметал по земле случайный взрыв. Повседневные задачи обозначали границу зоны, и он трудился там, на этой границе, защищая вымершую местность, и не уходил оттуда ни на шаг — вдруг еще метр-два, и он наступит на жизнь, находящуюся вне зараженной зоны. Он мог сделать лишь одно: возвести что-то вроде дамбы, чтобы пустота не вылилась через него в мир, не залила живущих вокруг людей. Я видела, как он день за днем старается выполнять эту задачу, как оберегает тех, кто окружает его, особенно детей, от той бесперспективности, которая зияет за границами его ежедневных обязанностей.
Но ведь столько всего хорошего остается и сейчас, сказала я. Что ты видишь такого хорошего, спросил он. Я сказала: ты ведь — физик, исследователь, ты