его вручу.
— Когда?
— Как только начнутся каникулы.
Чуклаев убрал со стола набухшие от напряжения руки и, пошатываясь, вышел из дома.
Я не знал, где и как он жил все эти дни, да мне и не нужно было это. Он сам следил за каждым моим шагом, боясь, очевидно, как бы я не укатил без него. Каждый день он встречал меня, когда я шел в школу. Значит, следил за моим домом из укромного местечка и, как только я закрывал калитку, тут же появлялся. Я не здоровался с ним.
Директор меня ни о чем не спрашивал: значит, Чуклаев посвятил его в наш уговор.
Между тем приближались каникулы.
Когда я возвращался теперь домой, меж домов открывалась взору примокшанская пойма, кое-где прорезанная то голубыми, то свинцовыми пятнами и полосами — низину заполняли вешние воды. На оголенных холмах проступала первая несмелая зелень.
Я старался не признаваться в этом даже самому себе, но вся эта история с Тониным уходом, с явлением в дом Чуклаева, с нелепым, сумбурным разговором у директора выбила меня из колеи. Это первая весна, когда я не пропадаю на Мокше с этюдником, не до этого мне.
Я веду бой с тенью. Но тень в чем-то оказалась сильнее меня. В чем?
Неужели человек не в силах раз и навсегда вычеркнуть из памяти моменты, которых он стыдится? Неужели не может он забыть своей слабости или непоследовательности в действиях?
Клава возится с Коляном, обшивает, обстирывает его, принаряжает, помогает приготовить уроки, читает ему на ночь всякий раз что-то новое, интересное — и мальчишка буквально расцветает на глазах, глазенки так и лучатся счастьем! Исчезли с Коляна синяки и шишки, нет больше ссадин на локтях и дыр на рубашках. А что же родная мать? Почему ее до сих пор нет?
Может, мне давно следовало съездить в Саранск, разыскать ее, выспросить, что за разговор был у нее с Чуклаевым? И был ли?
Может, махнув рукой на гордость, надо идти просить ее, коли уж вышло так, снова написать дарственную на этого апостола?
Думая об этом, я возвращался из школы. Чуклаев вывернулся навстречу у самого дома.
«Не у нового ли хозяина своей усадьбы был он в гостях?»
— Как, Лукич? — спросил я холодно, чтоб не здороваться.
— Что Лукич? — неприкрыто заискивая, откликнулся Чуклаев. — В моем доме жить — года три хлопот не знать. Ни ремонта тебе, никакой другой канители. Зайдем, сам посмотришь, а?
— Некогда.
— На нет и суда нет, дорогой Иван Аркадьевич.
«Ах, как он стал любезен, этот паук!»
Чтоб отвязаться от Чуклаева хоть на сегодня, я бросил коротко и решительно:
— Завтра едем в Москву.
— Утренним?
— Нет, вечерним. После занятий.
— Что ж, Иван Аркадьевич, — раздался тонкий, с хрипотцой, голос Чуклаева, — и разговаривать со мной не желаешь?
— Нет.
— Значит, и за человека не считаешь?
— Не считаю.
— А зачем же хорошее для меня делаешь — едешь со мной?
— Не для тебя, а для себя. Слово держу.
— Не понимаю.
— А тебе этого и не понять.
Впервые я посмотрел вслед уходившему по дороге Чуклаеву. «Неужели он действительно ничего не понял. И почему я все же решил поехать с ним в Москву? Почему?»
Если искренне, если до конца откровенно, я и сам не знал почему. Да, меня ожидала радость встречи со старым боевым товарищем, ожидали задушевные беседы, воспоминания. Но от того, что я каждую минуту помнил: придется как-то объяснять, оправдывать свое отступничество перед Акимом, эта дорога была вдвойне тяжелым, добровольно взваленным на плечи наказанием.
Что я скажу Акиму?
«И все-таки, — думал я, — Аким простит и поймет. Важно мне самому понять, понять и решить раз и навсегда, как жить дальше, как найти в себе силы не отступать перед другими чуклаевыми. Как духовно победить этого паука, знающего одного бога — деньги».
Глава двадцать первая
В МОСКВЕ
Такси быстро домчало нас до высотного дома на Смоленской площади; она гудела, как улей, несмотря на довольно ранний час.
— Не обеспокоим дружка-то? — покосился на часы Чуклаев, пока я рассчитывался с шофером.
— Не обеспокоим. Друг тем и отличается, что он рад товарищу в любой день и час, а Аким мне не просто друг, а друг фронтовой…
Усталая, сонная лифтерша открыла нам дверь и, видя, что перед ней не свои люди, а гости, предупредила:
— Створочки поаккуратней прикрывайте!
Железная кабина, чуть-чуть постукивая на пролетах лестничных клеток, вознесла нас на десятый этаж. Вот и знакомая дверь с аккуратной, немного потускневшей от времени металлической табличкой, на которой сам Аким витиевато выгравировал свою фамилию.
Волнуясь, забыв об апостоле, о Чуклаеве, посапывающем за спиной, я нажал белую кнопку звонка.
Аким, видно, уже давно поднялся. Он распахнул дверь решительно и сердито, так что серая просторная блуза вспузырилась, глаза его были хмурыми и сосредоточенными. Но вот он разглядел меня в полумраке коридора и подняв по-медвежьи ручищи, сграбастал вместе с портфелем.
— Лена-а! — гаркнул Аким в коридор, успев притиснуть меня жестким левым протезом так, что перехватило дыхание. — Смотри, кто нагрянул!
Разглядев за мной еще одного гостя, он на минутку оставил меня в покое.
— С тобой?
Я кивнул.
Аким церемонно наклонил голову, делая рукой приглашающий жест.
— Милости просим!
И снова шагнул ко мне, сжал в объятиях, исколол щеки своей щегольской бородкой.
— У, черт, как изменился!
И к Чуклаеву:
— Извините. Давно не видел этого черта! Десять лет, чай? Лена-а! Да где ты там? — закричал он опять в глубину просторной квартиры.
— Аким! Не в халате же мне появляться перед гостями, — донесся голос жены. — Сейчас!
— A-а, женщины! — махнул рукой хозяин и решительно зашвырнул под вешалку чемодан Чуклаева и мой портфель. — Раздевайтесь, умывайтесь с дороги! Я еще не завтракал, потому сразу сейчас и на стол сообразим. — Эх, старина, настоечка тут у меня завалялась — только для такого случая!
Чуклаев был подавлен. Видно, не привык он к такому неподдельному проявлению дружеских чувств, для которых не существовало ни лет, ни забвения, ни условностей.
Сняв пальто, я опасливо затоптался на ковре, ища тапочек для себя и Чуклаева, но Аким буквально втолкнул нас в гостиную, стены которой украшали уменьшенные копии его картин, пейзажей, портретов.
— Чего церемонитесь? Руки помыли — и за стол!
В гостиную вошла Лена.
Десять лет, которые пролетели с нашей последней встречи, вроде нисколько не изменили ее. Все такая же легкая, грациозная.
— Иван, милый! Что же не позвонил? — она прижалась ко мне своей прохладной гладкой щекой, окутав