самого лица Петра Лукича, когда она положила ему на плечо руку. — Откровенно скажу, Петр Лукич, очень мы все завидуем вам. Такая икона, будто сам венценосец, осветит ваш дом. Недаром наши предки денно и нощно молились перед святыми иконами, и когда глядели на их лики, в сердца людей вливались счастье и покой. Больше, чем самого себя, берегите эту икону, и она вам даст счастье.
— Спасибо, постараемся, — смущенно ответил Чуклаев.
В комнату с огромным тортом на подносе вернулись Аким и Лена, и хозяин с шутливой торжественностью объявил:
— Прошу, друзья, налетать! Рецепт Лаврентия Мироновича!
Горжанский, глядя с улыбкой на Лаврентия Мироновича, первым потянул к торту тарелочку. Хозяйка повела под руку Клару, которая подсела к мужу и рядом с собой посадила Чуклаева. Мы с Лаврентием Мироновичем оказались напротив них. Супруги сели по оба конца длинного стола.
Лена успела снять с себя кухонное одеяние, и теперь ее худенькую, как у десятиклассницы, фигуру облегало бордовое шерстяное платье, так приятно гармонирующее с ее пшеничными локонами. Она одинаково заботилась обо всех гостях и смотрела, чтобы у всех все было.
А Клара хозяйничала за столом. Просила подать ей то, другое, заставила Чуклаева пить только коньяк, который тому явно не нравился, посоветовала Лене еще подержать осетрину в морозильнике. Да, эта женщина привыкла, чтобы в компаниях исполнялись только ее желания. Ничего не попишешь: она, судя по всему, любила и умела верховодить за столом. Она руководила беседой, говорила сама и не давала молчать другим. Что-то спрашивала, шутила, рассказывала анекдоты о художниках.
Но вот поднялся ее муж.
— Дорогие друзья! Разрешите поднять этот тост за искусство! — торжественно провозгласил он. — Но не за маляров, которых очень много появилось в наш двадцатый век, а за то великое русское искусство, корни которого уходят в историю, за искусство, которое дало миру Рублева и Дионисия, Брюллова и Иванова. За великое искусство, заложенное в русских иконах, которое пытались уничтожить несведущие люди, а оно все живет! Кто знает, сколько работ таких гениев, как Андрей Рублев, навечно уничтожено невеждами, и мы теперь никогда уже не узнаем их имен, не увидим их творений. Так давайте, друзья, будем беречь то, что сохранил народ, и по достоинству возвысим его славу.
Горжанский, стоя, выпил свой коньяк, за ним встала Клара, неловко, неуклюже вскочил Чуклаев, мрачнея, пригубил рюмку Аким, поднялись и мы с Леной, смущенно переглядываясь. Только Лаврентий Миронович сидел неподвижно и сумрачно глядел куда-то поверх стола. Клара хотела чокнуться с ним, но он накрыл рюмку сухой, морщинистой ладонью.
— Мне больше нельзя! Да и не хочу я пить за этот тост, — прибавил он тихо, больше для меня, чем для остальных.
Горжанский, однако, откликнулся тут же:
— Я понимаю, уважаемый Лаврентий Миронович, возраст, здоровье и прочее. Но чем вам не угодил мой тост?
— Герман, — укоризненно и капризно поджала губы супруга. — Не можешь ты без дискуссий?
Она оживленно начала рассказывать, что ей, как искусствоведу, известно, что теперь на Западе, даже в популярных, а не только в специальных художественных изданиях, все чаще имена Леонардо да Винчи, Рафаэля, Андрея Рублева и Дионисия ставят рядом; что в странах Европы, куда немало успели переправить ловкие люди русских старинных икон, эти черные доски дорого ценятся — до сорока-пятидесяти тысяч долларов за штуку.
— Ваш апостол там не меньше бы потянул, — сказала она Чуклаеву и снова положила холеные пальцы ему на рукав. У того от безмерной радости лицо стало восторженно-глупым.
Но тут заставил всех смолкнуть, отложить вилки, отодвинуть фужеры и рюмки сухой, но твердый и решительный голос отца Акима:
— Я не хотел бы объяснять, почему мне не понравился тост Германа… э-э… Германа Гавриловича. Прежде всего, это значило бы второй раз оскорбить хозяина дома, моего сына…
— Это еще почему? — вскинулся Горжанский.
— А потому, что и он, Аким, и Иван Аркадьевич, увлекающийся живописью, в каком-то роде не «великое искусство», а как вы говорите, маляры! Во-вторых, потому, что в дни революции это я и такие, как я, случалось, выбрасывали из монастырей белогвардейцев, из мечетей — басмачей вместе с награбленными иконами…
— Скажите-ка мне, Герман Гаврилович, вашему отцу или деду — возраст ваш вполне это допускает — не приходилось, как мне, выкуривать из монастырей врагов революции? Не приходилось реквизировать церковное имущество и раздавать его голодающим?
— Я, Лаврентий Миронович, родился в православной семье, где уважали культурные традиции, где уничтожение икон считалось таким же тяжким преступлением, как убийство человека. Отец мой был врачом, дед — крестьянином, и, не стыдясь, скажу — церковным старостой. И если бы он сейчас был жив, он с гордостью сказал бы, что не уничтожал святыни, а спасал как мог, чем и оставил добрую память о себе в сердцах людей. А те, кто сбрасывал с церквей кресты и колокола, кто рубил топорами иконы…
— Ну, а почему, по-вашему, «эти варвары» громили церкви? — прервал его Лаврентий Миронович. — Хотелось крушить да ломать или была какая другая причина?
Горжанский, не задумываясь, ответил:
— Это было указание сверху.
— Глупость, милейший! — возмутился и я. — Это была инициатива низов.
Я хотел рассказать, как это происходило в наших краях, но Лаврентий Миронович остановил меня:
— Ты не думай, Иван Аркадьевич, что Горжанский заблуждается. Н-е-ет, он человек грамотный. Его убеждения тверды, и говорит он так не по причине недомыслия. Не знаю, каких убеждений придерживался его отец, который был врачом, но дед, церковный староста, иначе мыслить не мог. Так вот, уважаемый Герман Гаврилович. Я — тот самый варвар, который закрывал церкви, и не одну, а пять, да прибавьте еще один монастырь. Говорю тоже не стыдясь. И советую вам не распространяться о том, чего не знаете; никто нам указаний сверху на этот счет не давал. Это был ураган ненависти и гнева народа против угнетателей. И против церкви — тоже! И против ее искусства — тоже!
А теперь я вас спрошу: откуда у народа взялась такая ненависть к церкви, к монастырям? Не знаете? Знаете — только не хотите говорить, под вашу схему это не подходит. Так я вам на кровном примере объясню. Отец мой ездил как-то по весне за солью для монастыря. Лошадь на реке провалилась, стало ее затягивать под лед, отец бросился в воду и, обрезав постромки, спас ее. Сам же простудился, чахотка свалила его в постель, через два месяца помер. Скажете, игумен отблагодарил за спасение монастырской лошади?! Когда мать пошла к игумену за мерой ржи — платой за работу отца, — знаете, как он