эмбриона и закусил рукав ватника, чтобы не мешать остальным своим кашлем. Получалось плохо.
Через десять минут Писаренко вернулся с кружкой воды:
— На вот, выпей.
Я с трудом поднял голову и прикоснулся губами к кружке: холодная, с мороза. Но пить надо. Обжигая холодом губы, язык и глотку, жадно выпил всю воду и снова уронил голову.
Мысли в голове путались, мне мерещился звон колокольчиков, и почему-то чудились непонятные слова, невесть откуда взявшиеся: будто сидит рядом старуха и говорит, чтобы я засыпал, и что кошки уснули, собаки уснули, и мне пора спать, и будто я выйду за околицу к берегу, и вода в реке превратится в лунное золото.
Я проснулся, потому что кто-то тормошил меня за плечи.
Открыл глаза: в бараке было все еще темно. Кажется, я подремал каких-то полчаса. Надо мной склонились четверо: среди них я узнал того самого Авдеева, который с утра желал мне подохнуть. Это был сорокалетний заключенный, попавший сюда в сорок втором году прямо с фронта: хотел перебежать к немцам под Ленинградом, чудом избежал высшей меры. Остальных я не узнавал, но лица были, кажется, знакомые.
С удивлением я увидел, что уже не лежу на нарах, а сижу на полу, прислонившись спиной к бревенчатой стене. Видимо, меня зачем-то перетащили.
— Тихо! Глаза открыл! — услышал я чей-то шепот.
Я попытался разлепить губы. Стало больно. Так и не смог ничего сказать.
Авдеев наклонился ко мне и продолжил тормошить меня. Сквозь туман в голове я понял: он зачем-то пытается расстегнуть мне ворот. Я поднял руку, пытаясь отодвинуть его, но он грубо одернул меня.
— Тебе уже ни к чему, а мне пригодится, — говорил он. — У меня совсем дырявый, рукав вот-вот отвалится. А ты свой бережешь, штопаешь, вон какой целенький. От этих жмотов поди дождись обновки, обещали в этом месяце, да хрен с маслом… А мне в тряпье этом ходить, мерзнуть…
Он расстегнул мне последнюю пуговицу и сунул руку под плечо, чтобы сдернуть рукав.
Я понял, что он хочет отобрать мою телогрейку.
Я повел плечом, сопротивляясь. Тогда он схватил меня за руку и навалился коленом на мой живот.
— Ишь какой, — бормотал он. — Не нужен он тебе, говорю. Подохнешь сегодня-завтра.
— Нужен, — прошептал я, наконец разлепив губы.
— Авдеев, ну чего ты, в самом деле, — сказал кто-то со стороны. — Оставь Немца, ну помрет, тогда и заберешь.
Авдеев молчал и продолжил попытки снять с меня ватник.
Неожиданно для себя я резко выбросил руку вперед и изо всех сил вцепился ему в горло.
Глаза Авдеева округлились, он схватил мое запястье, но я еще сильнее сжал пальцы, чувствуя, что будто бы продавливаю его шею насквозь.
— Эй, эй, что творите! — раздались вокруг голоса, но никто не вмешивался.
Авдеев зачем-то схватил меня за волосы и ударил затылком в стену, но я не почувствовал боли — только потемнело в глазах. Я не отпускал его шею. Схватил его за плечо, привстал на одно колено — и оказалось, что я выше его. Авдеев судорожно пытался нащупать мою шею, чтобы тоже схватить ее, но его пальцы беспомощно сжимались в воздухе.
Невероятная ярость захлестнула меня с головой.
Лицо Авдеева покраснело.
— Да стойте уже, стойте!
Нас растащили. Я увидел того, кто держал меня: это был Писаренко, лицо его было взволнованным.
Авдеев сидел на полу с багровым лицом и кашлял. Совсем как я поутру.
Я встал на ноги сам, чуть пошатнулся, оперся на плечо Писаренко.
— Ну даешь, Немец, — сказал он.
Я промолчал. Во рту все еще чувствовалась кровь: но уже не из легких, а из десен. Я сильно сжимал зубы, пока душил Авдеева.
На шум прибежал дневальный, грязно выругался, но разбираться в происходящем не стал. На утреннюю перекличку я не пришел — меня отправили к лагерному врачу, который, осмотрев, буркнул про туберкулез. И тогда я получил счастливый билет для каждого заключенного — направление в лагерную больницу. Мне повезло. Очень повезло. Я благодарил судьбу за этот кровавый кашель, и мне было плевать, что я, скорее всего, умру.
Но я не умер. Очевидно, что я не умер, ведь я пишу эти мемуары.
И больше никто никогда не пытался отобрать у меня одежду.
* * *
Время и место неизвестны
Гельмут проснулся оттого, что у него затекла рука под головой. Разлепил глаза, облизал пересохшие губы, приподнялся на локте.
Он лежал на диване в своем купе, но что-то здесь было не так.
Поезд стоял на месте, занавески на окне были задернуты, сквозь них пробивался яркий солнечный свет. Купе выглядело другим: темно-бурые пятна на стенах, засохшая клякса разлитого чая на столе, грязный потолок, разбитая лампочка. Пахло пылью.
Он сел на диван и заметил, что на нем порвана кожаная обивка — из-под нее вылезали пружины и куски грязно-желтой ваты.
Гудела рука, в голове было пусто и туманно. Гельмут отдернул грязные, засаленные занавески и увидел, что поезд стоит посреди озера, в сотне метров от берега, на котором высились огромные сосны.
Он встал, открыл дверь, прошел в коридор — стены оказались грязными и обшарпанными, пыльный ковер проеден молью.
Дверь в тамбуре поддавалась с трудом. Он налег на нее плечом, и она открылась с громким скрипучим лязгом.
Солнечный свет больно ударил в глаза. Гельмут вытащил из брюк портсигар с папиросами и спички, переложил в нагрудный карман рубашки.
Судя по тому, что вода доходила почти до ступенек, здесь было неглубоко. Гельмут закатал штанины, осторожно спустился — было почти не холодно. Дно, которое он нащупал ботинком, оказалось тягучим и илистым, но ходить было можно.
Он аккуратно спустился. Брюки можно было не закатывать — все равно вода доходила до пояса.
Вагон оказался один, он выглядел старым и проржавевшим, надпись «Спальный вагон прямого сообщения» еле читалась, в других купе были выбиты стекла.
Гельмут оглянулся. Сильно жарило солнце, в чистом небе не проплывало ни единого облака, озеро было со всех сторон окружено сосновым лесом.
Он сделал несколько шагов в воде и заметил на берегу человеческую фигуру. Прищурившись, он разглядел белобрысого подростка в коротких брюках и в белой майке — он сидел на камне с удочкой и ловил рыбу.
«Хоть кто-то живой», — подумал Гельмут и пошел к берегу.
Идти было трудно. Иногда озеро становилось глубже, и Гельмут проваливался по грудь, но близился берег.
— Всю рыбу распугал, — хмуро заметил юноша, когда Гельмут почти вышел к берегу.
На вид ему было лет двенадцать, взъерошенные светло-русые волосы, острые плечи.