Перед тусклым зеркалом дешевого номера Кириллов пригладил волосы. Они у него всегда лежали гладко, бледные и ровные. Он давно не стриг их и теперь они, разделяясь сбоку, падали прямыми прядками немного ниже ушей. Кириллов смотрел на свое отражение, не видя его.
Он закусил, прогулялся – только не по Невскому, ему почему-то не хотелось встретить знакомых – пообедал в своем номере, не спускаясь в столовую, попытался читать какую-то книгу из любимых, с которыми не расставался никогда, но чтение не шло на ум. Он тревожился, хотя тревожиться не было ни малейшего повода. Все, напротив, складывалось недурно и дальнейшие его действия казались ему ясны.
Наконец, где-то на церкви глухо пробили часы восемь раз. Кириллов встал. Можно было отправляться. Если пойти пешком, то он явится как раз вовремя.
На улице было мягко, мокро и тихо. Начинало таять. Громадные, пухлые куски снега медленно и беспрерывно падали. Казалось, темное и влажное небо сползало на землю. Фонари беспомощно мигали за движущейся пеленой снега.
И это бесшумное, неуловимое и однообразное движение давило сердце, как кошмар.
Кириллов, белый и мокрый, сбросил своего енота внизу, где швейцар предупредительно сказал ему, что барыня дома и даже сегодня вовсе не выходили.
Кириллову на мгновенье мелькнула мысль, что Валентина ждала его. Потом ему просто сделалось досадно, что он потерял день даром.
– Пожалуйте, – сказала горничная, встретив Кириллова в передней. – Барыня немножко нездоровы, но отказывать не велели.
XXIII
Кириллов миновал две комнаты, слабо освещенные лампами под длинными абажурами, у двери кабинета остановился на секунду, потом приподнял портьеру и вошел.
Сначала он не разглядел ясно ни Валентины, ни окружающих предметов, хотя сумрак в этой комнате был легче и ярче, нежели в других, которыми он шел. Высокая лампа, с полу, была прикрыта не темным, а бледным, тонким золотистым абажуром, и комнату наполняли янтарные лучи, туманные и горячие. Лампа освещала снизу широкие зубчатые листы двух громадных пальм, уходящих к потолку. Воздух был душен, но не душист. Ни гиацинтов, ни лилий не замечалось. Только гибкие, ломкие и нежные златоцветы высоко подымали на столе свои головки; но они были слишком невинны, чтобы благоухать.
– Это вы? – произнесла Валентина тихо. – Здравствуйте. Я вас ждала. А я сегодня совсем больна.
Кириллов подошел ближе и увидал Валентину на низеньком турецком диване. Она даже велела принести из спальни две белые подушки. Шелковые и вышитые жгли ей лицо.
– Вы больны? – с тревогой сказал Кириллов, целуя тонкую руку и заглядывая в блестевшие глаза. – Давно больны? Что с вами? Что такое?
– Нет, ничего, пустяки. Маленькая лихорадка, завтра пройдет. Я простудилась немного, погода сырая, резкие перемены… Завтра пройдет, – прибавила она опять, опускаясь на подушки. – Сегодня, конечно, не очень хорошо: шум, звон в голове, сердце стучит, мысли такие резкие, быстрые, ясные.
Кириллов положил шапку и осторожно присел на низенький пуф около дивана.
– Может быть, я вам мешаю? Может быть, вам нужен покой, отдых? Завтра…
– Нет, нет, – прервала его Валентина нетерпеливо. – Я говорю вам, что у меня такие ясные, резкие мысли. И одной мне гораздо хуже, я прислушиваюсь, как стучит кровь в висках, как поднимается температура. Вы будьте со мной, точно со здоровой. Да я и почти здорова. Даже расположение духа мое не меняется от случайной лихорадки и теперь не изменилось. Я – всегда я… а в болезни, мне кажется, я даже больше я, чем всегда, – прибавила она с раздумьем.
Кириллов так же, как смотрел утром в тусклое зеркало на свое изображение, не видя его, смотрел теперь на Валентину, почти не замечая ее: он обдумывал слова, которые сейчас скажет ей.
Валентина была очень красива в этот вечер. Лицо, широкое у висков, с узким и маленьким подбородком, казалось бледным, несмотря на жар. Черные волосы, слегка растрепанные, тонко вились на висках. Глаза, огромные, окруженные тенью, полуоткрытые, слабо мерцали. На ней было надето просторное, густо собранное платье из тончайшего китайского шелка, светло-желтого и обнявшего ее, как золотистая пена. Платье кончалось к вороту прозрачным, старинным кружевом, тоже чуть желтоватым, матовым. Сквозь кружева белела нежная, почти девическая шея.
– Вы молчите? – сказала Валентина, опять приподнимаясь. – Мы так давно не видались, а вы не хотите мне ничего рассказать? Вас, верно, смущают подушки, весь этот больничный вид. Знаете, я лучше сяду, вот хоть в кресло рядом. Вы увидите, я и сама забуду о своей болезни.
Она легко встала, собрав складки нежного платья, и действительно села в кресло, положив руки на колени.
Кириллов обернулся, посмотрел на нее несколько секунд – и вдруг, неожиданно склонившись, припал к ее рукам.
Он целовал попеременно то одну, то другую и повторял тихо:
– Дорогая, милая… Ведь вы мне разрешаете говорить о любви… любить вас? Ведь прошел искус, да? Вы убедились, что у меня верное, истинно верное сердце?
Валентина не отнимала рук, но молчала. Она не знала, что ответить на его слова.
– Радость моя, – продолжал Кириллов, – скажите мне все… Повторите то, что уже сказали один раз и чему я бесповоротно поверил, как свято верю каждому вашему слову. Скажите, вы меня любите? Как вы меня любите? Я так ждал, я так верил, я стою теперь вашей речи. Отчего вы молчите? Эта минута – серьезная, важная, изменяющая нашу жизнь и внешнюю, и внутреннюю.
– Я люблю вас, я это сказала… Мне кажется, что я вас люблю, – проговорила Валентина тихо и смущенно. – Я теперь жалею, что мы… что я так долго избегала говорить, об этом. Много разных мыслей, самых неожиданных и странных, приходило в голову за это время, много изменений… А мы… даже и дружбу нашу позабыли. Помните наши прежние разговоры? А как давно мы не спорили!.. Ну, погодите, – прибавила она весело, сразу оживляясь. – Вы не хотите мне рассказывать, что думали и делали за это время, так я вам порасскажу! У меня есть много нового. Вы меня похвалите, как я сама себя хвалю. Теперь уж у нас секретов не будет, да? Не будет?
Она заглядывала ему в лицо, улыбаясь. Кириллов сидел на низеньком пуфе, согнув колени и немного сгорбившись. Он по-прежнему держал в ладонях руки Валентины, но не целовал их и смотрел вниз. Ему не понравились ее слова, хотя она и сказала, что любит. Но он ожидал другого. И теперь он не знал, каким образом продолжать, хотя то, что ему нужно сказать, было для него по-прежнему неизменно и ясно.
– Наш серьезный разговор впереди, Валентина Сергеевна, – произнес Кириллов. – Но в данную минуту меня живо интересует то, о чем вы упомянули. Пожалуйста, говорите.
– Вы меня пугаете, – засмеялась Валентина. – Серьезный разговор… Но и то, что я намерена вам рассказать, тоже очень серьезно. И все-таки я смеюсь, мне весело, я рада – потому что это хорошее, а не дурное. У вас же в голосе какая-то важность, строгость, точно вы сердитесь на меня… Вы не сердитесь? И это не печальное, то, о чем вы хотите говорить со мной?
– О нет. Но ради Бога, не мучьте меня… Неизвестность мне тяжела.
– Да, я виновата, что столько времени скрывала от вас. Но я хотела сама, своей волей, своим желанием. Это вы дали мне силу, разбудили меня. Без вас, без вашей… привязанности, без вашей дружбы я долго еще колебалась бы, тянула прежнее, старое – может быть, всегда. Помните, я говорила вам в Москве, намекала, что хочу жизнь переменить? Так вот – я меняю жизнь.
Кириллов вспыхнул. Он не понимал. В лице было напряженное внимание и жадность.
– Вы… меняете жизнь? То есть вы…
– То есть я решила сделаться актрисой, – докончила Валентина, спокойно и радостно улыбаясь. – Милый друг, вы видели, так дольше жить, как я жила, мне было слишком тяжело. Безделье, дилетантизм – не для меня. У меня в характере есть упорство и суровость. Я долго мучилась, колебалась… Думала – не поздно ли. Талант у меня есть, хотя не скрываю от себя, что и сцена не даст полного утоления сердцу. Драматическое искусство… почти не искусство. Актер – раб, комментатор, он говорит слова автора. Писатель может остаться великим, если и дурно произносят его слова, но актер не может быть велик, если повторяет только ничтожные речи. Мне придется покоряться, играть то, что не совсем согласно с моей душой, что я, быть может, иначе выразила бы… Все равно! Иной дороги для меня нет, иного таланта у меня нет, и я чувствую, что делала преступление перед собой, перед вами, теряя столько дней, почти не живя, не делая того, что могла. Нет, я не дилетантка, я вам говорила это, Геннадий Васильевич. Мне нужен был какой-то толчок – и этот толчок вы мне дали. Я поняла себя и многое. Пусть будет, что будет, а назад я не ворочусь. Да и не хочу назад. У меня впереди светло. Вам спасибо, мой друг, мой милый. Ваша любовь разбудила меня к жизни. И как я в нее верю! И как я ее люблю! И вас люблю. Подумайте: разве не теперь начинается жизнь по-настоящему? Разве мы не вечные, единственные друзья?