По местам для публики пробежал тотчас подавленный гул восхищения. «Он в самом деле говорит очень хорошо. Где же мне до него? То, что я сказал в нескольких словах, он размажет на час, а если будет нужно, и на три часа, и речь его будет литься так же плавно, и так же будут на месте доводы, числа, наклонения, роды, и он не сделает ни единой ошибки против их отвратительного ораторского жаргона, и будут чередоваться модуляции, повышения, понижения голоса, на которые я не мог бы пойти даже под страхом смертной казни. Но почему у меня раздражение против него? Он добросовестно изучил дело, защищает превосходно, тратит время, отказывается от денег. Правда, он делает это для меня и не сделал бы, вероятно, если б Альвера не был моим секретарем. Правда, с такой же легкостью он мог бы произнести по этому делу и обвинительную речь, если б его пригласили на роль гражданского истца. Они требуют оправдания или казни в зависимости от того, кто первый к ним обратился… Но с моей стороны не очень достойно вспоминать об этом теперь… Эта хорошенькая барышня, его помощница, по-видимому, влюблена в него, – вот на меня читательницы не смотрят с таким восторгом в глазах… Прокурор что-то записывает, у него тоже создан шедевр на эту же тему: так Корнель и Расин писали «Bérénice» – один назло другому. Но прокурор знает, что победа ему обеспечена. Да и Серизье мне говорил, что не имеет ни малейшей надежды на смягчающие обстоятельства… Все предрешено, следовательно, все комедия. И вообще о правосудии можно было говорить лишь до появления государственного бандитизма. Теперь, когда в мире «законными правительствами» вполне безнаказанно совершаются чудовищные по бесстыдству преступления, уголовный суд стал полным торжеством лицемерия. Но именно этого адвокат сказать не может…» Он прислушался. Серизье переходил к разбору улик. Закончив общую социально-философскую часть своей речи, он доказывал, что заранее обдуманного намерения не было и что собственное признание Альвера тут никакого значения иметь не может:
– …Avoué, Monsieur l’avocat général? Oui, Monsieur l’avocat général, Alvera a tout avoué! La volonte criminelle? Il l’а reconnue. La préméditation? Il l?а reconnue aussi. Il а tout reconnu, il a tout reconnu, la tête fracassée par un terrible coup de bouteille, il a tout reconnu après un interrogatoire dont je n’ai pas été témoin, après un interrogatoire de quelques heures dans lequel il ne fut pas soutenu par son défenseur…(прокурор возмущенно пожал плечами). Ah, Monsieur l’avocat général, si la torture existait aujourd’hui, si un homme se présentait dans cette enceinte, dégagé de ses fers, mais la figure ensanglantée et les os brisés, lui diriez-vous en voyant couler son sang, lui diriez-vous: tu n’as rien a dire: tu as avoué!..[176]
Прокурор вскочил с негодованием. Даже председатель несколько насторожился. Все репортеры в зале записывали с необыкновенной быстротой, гул в публике усилился. Однако инцидента не вышло. Серизье отступил с боями: он признал, что физических насилий над Альвера при допросе не было, но обратил внимание присяжных на сильнейшее моральное давление, которое должен был испытать неуравновешенный юноша, с сознанием, помраченным страшным ударом при аресте. Затем он очень ясно, толково и логично разобрал вопросы о переписанной рукописи, о револьвере, об украденной сумме денег и доказал, что заранее обдуманного намерения не могло быть и не было. Система его доводов была умна и убедительна. Серизье теперь говорил без пафоса, очень просто, в духе новой школы Анри Робера. От вопроса о заранее обдуманном намерении он перешел к экспертизе и как следует расправился с экспертами: отпустив им несколько очень сдержанных похвал, явно походивших на насмешку, искусно дал понять присяжным, что это весьма незначительные врачи, отнюдь не ученые, в сущности, простые чиновники, вдобавок отнесшиеся к делу не слишком добросовестно: выяснил, что на исследование Альвера они потратили не более четверти часа времени, – конечно, время этих князей науки драгоценно, но здесь дело идет о человеческой жизни!.. Он процитировал что-то из книги настоящего князя науки, знаменитого профессора Фуко: в книге говорилось о крайнем легкомыслии судебных экспертиз и приводились убедительные примеры. Этой цитатой Серизье всегда пользовался в тех случаях, когда надо было поколебать впечатление от экспертизы; для обратных случаев он имел цитату из труда другой знаменитости. И, наконец, медленно, с расстановкой, проникновенным тоном он напомнил присяжным, что для них мнение экспертов совершенно не обязательно: таков основной принцип всего французского законодательства. Перейдя в область гражданского права, гораздо более ему привычную, Серизье прочел статью 323, прямо предписывающую суду не считаться с экспертизой, если она противоречит внутреннему убеждению судей. «…Quant au code d’Instruction Criminelle, il n’avait même pas а affirmer cette règle qui est le corollaire indiscutable du régime des preuves morales…»[177] Кроме председателя, все слушали его очень внимательно. Речь имела явный и большой успех. «Он просто гениален! Изумительная речь! Теперь смягчающие обстоятельства обеспечены, я ручаюсь!» – восторженно шептала незнакомому соседу графиня де Белланкомбр.
«Да, без них было бы, разумеется, гораздо хуже, – думал Вермандуа, совершенно примиренный с защитником, – и слова его о пытке, по существу, справедливы. Наш судебный аппарат неизмеримо выше существовавшего до революции, неизмеримо выше и того, который действует в странах фашистской диктатуры (он опять с неудовольствием вспомнил о не укладывающихся в графу людях, расстрелянных за подмешивание толченого стекла в муку для Красной Армии). Суд присяжных, как они ни тупы (он взглянул на Торквемаду), бесспорно, лучший из всех существующих судов. Но мы, по косности нашей, ухитрились и его превратить в мертвую бездушную машину. И приблизительно то же самое можно сказать о всех наших свободных учреждениях. При своем несовершенстве, при всех своих огромных недостатках они лучшие в мире. Однако беда, великая беда в том, что отлетел от них дух человечности, составлявший главную их силу, что мы потеряли чувство гражданской гордости, что мы слова «декларация прав человека» не можем произнести без улыбки, хотя в этой декларации каждое слово – правда, обагренная кровью. Беда в том, что наши учреждения разъедены косностью, равнодушием, корыстью, интригой, что мы ухитрились изъять из них духовную сущность и тем самым их обратили в нелепую и ненужную пантомиму. Люди, создавшие свободные учреждения, не предвидели духа, в котором их создание будет осуществляться поколением, больше ничем, кроме денег, не интересующимся или соскучившимся по новому, непривычному и неизмеримо сквернейшему. Говорят, что это новое «несвойственно французскому характеру». Если по стечению трагических обстоятельств среди безоружного народа окажется вооруженной многочисленная шайка разбойников, то она с нашим национальным характером считаться не будет или его переделает…»
Ему вспомнились слова, которые он цитировал на обеде у Кангарова: «Non dum est finis. Haec autem initia…» И тут же подумал, что за этот день перешел от большевистских настроений к монархическим, а от монархических к еще каким-то демократическим особого оттенка. «В самом деле, надо бы лечиться…» Но он тотчас себе ответил, что никакое лечение не поможет. «Ярлыка своего я, вероятно, никогда не изменю, а взгляды для внутреннего потребления буду менять часто, иногда, как сегодня, в пределах нескольких часов…» Внезапно он встретился взглядом с графиней де Белланкомбр, которая восторженно ему улыбнулась и свела руки, как бы аплодируя. Было, впрочем, не совсем ясно, к кому относятся ее восторги: к его ли показанию или к речи защитника? Графиня протелеграфировала, что взволнована до последней крайности и что им надо возможно скорее объединиться. Вермандуа закивал головой в знак того, что понял: «Непременно, непременно. Он кончает…» Голос Серизье снова повысился. В обдуманных переходах от строго логического анализа к высокому подъему была особенность его таланта. Все почувствовали, что речь его подходит к концу.
«…L’heure est venue pour vous, Messieurs les Jurés, de tendre une main secourable а un pauvre dément. Si vous trouvez que l’action qui vous est dénoncée est due а un cœæur endurci et sanguinaire… si vous trouvez que cet enfant de vingt ans n’a pas été assez malheureux, alors condamnez-le sans pitié. Mais une erreur de jugement est vite commise, Messieurs, et les morts ne reviennent pas. Le couperet de la guillotine tombe dans un sens unique, l’échafaud est, hélas, irréparable. Je vous abandonne une âme malade et tourmentée, je vous livre Gonzalo Alvera, triste victime d’une triste fatalité! Serez-vous inflexibles? Ah, puisse-je vous épargner un repentir! Au milieu des incertitudes morales, mettez la main sur votre conscience et prononcez. J’ai rempli mon devoir… Messieurs Jes Jurés, allez remplir le vôtre… Nous attendons de vous la vie ou la mort… Allez!..»[178]
Последние слова его были произнесены задыхающимся шепотом, чем и оправдывалась их форма. Серизье тяжело опустился на скамью, измученный и счастливый. В зале, естественно, не аплодировали, но по выражению лиц, по шедшим к нему токам восторга, да и по собственному ощущению он понимал, что говорил превосходно, что произвел сильное впечатление, что сделал все для спасения несчастного преступника. Мадемуазель Мортье только протянула к нему руки – слова были излишни. Вытирая лоб платком, он повернулся к Альвера и сказал ему несколько одобрительных слов, – тот по-прежнему молча смотрел на него мутным взглядом.