Последние слова его были произнесены задыхающимся шепотом, чем и оправдывалась их форма. Серизье тяжело опустился на скамью, измученный и счастливый. В зале, естественно, не аплодировали, но по выражению лиц, по шедшим к нему токам восторга, да и по собственному ощущению он понимал, что говорил превосходно, что произвел сильное впечатление, что сделал все для спасения несчастного преступника. Мадемуазель Мортье только протянула к нему руки – слова были излишни. Вытирая лоб платком, он повернулся к Альвера и сказал ему несколько одобрительных слов, – тот по-прежнему молча смотрел на него мутным взглядом.
Прокурор, вполне уверенный в результатах процесса, ограничился лишь весьма кратким возражением: заявил протест против странных намеков по адресу следственных властей и ответил на доводы защитника об отсутствии заранее обдуманного намерения. Серизье тоже сказал всего несколько слов, зная, что добавить к речи больше нечего. И, хотя прокурор говорил об «insinuations qui ne sauraient atteindre la justice française»[179], а защитник воскликнул: «Pourquoi cette affirmation inexacte, indigne de vous et de nous, Monsieur l’avocat général?»[180] – тон обоих противников был весьма любезный, и каждый из них с величайшей похвалой отозвался о таланте другого.
Вермандуа смотрел на присяжных. «Торквемада угрюмо молчит. Его не прошибло…» Он на цыпочках вышел в тускло освещенную двумя лампочками галерею и наткнулся на графиню де Белланкомбр, которая умоляла пристава пропустить ее к защитнику. Графиня была в необычайном возбуждении. Увидев Вермандуа, она метнулась к нему и схватила его за руки. «Ах, это было изумительно! Я в жизни не слышала такой речи! Я просто потрясена! А вы?» – «Я тоже, дорогая». – «Нет, вы не так говорите! Он превзошел самого себя. И не я одна это думаю: около меня дико восторгались люди, которые, наверное, не любят социалистов». – «Да, я с вами согласен. Очень хорошая речь». – «Очень хорошая речь»! Не очень хорошая, а изумительная! – воскликнула графиня и, очевидно, по-своему объяснив себе умеренность похвалы, добавила: – Ваше показание было тоже необыкновенное! Как жаль, что вы говорили только четыре минуты: я смотрела на часы. Вы были совестью суда, и я совершенно уверена, что ваше показание и эта речь спасут ему голову, я уверена совершенно!» – «Не надейтесь, дорогой друг, нет ни одного шанса из тысячи». – «Вы ошибаетесь! Я уверена, что вы ошибаетесь!.. Вы, кажется, большей части дебатов и не слышали?» – «Да, я сначала был заперт в комнате свидетелей, а затем отправился на свежий воздух отдышаться. Это как в кинематографе, когда быстро и бессвязно показывают наиболее завлекательные сцены из фильма, который пойдет только на будущей неделе… А где граф?» – «Он уехал. Обещал прислать за мной автомобиль, но боюсь, что я не дождусь, тогда, надеюсь, вы меня довезете?» («Верх удачи, – подумал Вермандуа, – и болтать с ней час, и еще платить за автомобиль».) – «Я буду счастлив…» Она вдруг бросилась к двери. Там показался Серизье. «Сейчас бежать? Нет, нельзя: решительно не на что сослаться». Он подошел к адвокату и тоже наговорил ему комплиментов.
– …Это одна из лучших речей, которые я когда-либо в жизни слышал.
– Полноте, вы меня конфузите.
– Думаете ли вы, что есть надежда?
– Ни малейшей.
– Не может быть! Я не верю! – сказала графиня. – Вот вы увидите, что они признают смягчающие обстоятельства! Я непременно хочу быть при объявлении вердикта. Когда, по-вашему, он будет вынесен?
– Помилуйте, как же я могу это знать?
– Но есть ли у нас час времени?
– Думаю, что есть. Во всяком случае, присяжным заказан обед.
– Если так, то нельзя ли нам втроем пообедать в ресторане?
– Это, к сожалению, невозможно. Я не могу покинуть здание суда. Мало ли что может быть.
– Тогда с вами вдвоем, дорогой друг?
– Я очень рад, – ответил Вермандуа без восторга: плати и за обед, и за автомобиль. «Но зато приема она у меня тогда не дождется!»
– Хотите сейчас? Ведь мы завтракали очень рано… Постойте, – сказала она, обращаясь к адвокату. – А этот несчастный? Он получит обед?
– Да, конечно.
– Нельзя ли что-нибудь для него сделать? Ну, бутылку вина, сладкое что-нибудь. Умоляю вас… – Она поспешно вынула из сумки сто франков. – Вы все можете, вы здесь царите, я видела. Нельзя ли передать эти деньги ему?
– Ему нельзя, но тюремному начальству для него можно, у них там есть кантина[181], и я знаю, что кто-то посылал ему туда деньги, – сказал Серизье, давая понять, что кто-то – это Вермандуа. – Кое-что сделал для него и я… Я передам деньги.
– Отлично, благодарю вас! Но если можно, чтобы ему и сегодня, сейчас дали чего-нибудь, вина или коньяку, а? Благодарю вас, дорогой друг! («Он уже тоже дорогой друг. Какое быстрое повышение в чине».) Пойдем, пойдем… Но предупреждаю вас, наскоро я почти ничего есть не буду. Поэтому не надо в Трианон, пойдем куда-нибудь ближе. Если вы мне дадите немного холодного мяса с салатом и бокал шампанского, я буду вам благодарна навек… У меня расходились нервы!.. Вот и это освещение…» – «Что холодное мясо, это хорошо. Но еще шампанским ее поить!» – подумал Вермандуа, впрочем, благодушно: ему самому хотелось поесть и выпить. – Вы знаете, я в суде, кажется, сто лет не бывала, и все себе представляла по «Воскресению» Толстого. Вы помните?
– Кто же этого не помнит?
– Однако это карикатура, не правда ли, дорогой друг?
– Я не нахожу, но, как вы знаете, я чужд христианским настроениям. Кроме того, Толстой пошел по линии наименьшего сопротивления, положив в основу своего романа случай судебной ошибки. Ведь судебная ошибка все же не общее правило ваших учреждений. И, наконец, меня всегда угнетали гуманные клише, даже толстовские, – сказал Вермандуа и пожалел о сказанном: в гуманных клише, кроме Толстого, мог быть сегодня признан виновным и Серизье, да и он сам.
– Я догадываюсь, что вы относитесь к суду вообще иронически. Совершенно напрасно, – возразил адвокат, прикрывая улыбкой легкое раздражение: ему не понравился тон Вермандуа. – Извините меня, иронизировать очень легко, и смешные стороны можно найти в чем угодно. Гуманные клише вам не нравятся, но кары тоже вам не нравятся. Чего же вы хотите? Думаю, что в гуманности надо знать меру. Господа скептики, а равно и крайние гуманисты, отрицающие право судить и карать, пока ничего лучшего вместо «наших учреждений», вместо суда присяжных и уголовного кодекса не изобрели. И пока они ничего лучшего не изобретут, мы вправе не очень считаться с их насмешливо-враждебным отношением к суду и к адвокатуре. Я принципиальный противник смертной казни, но я не нахожу, что убийц надо отпускать на свободу или помещать в больницы, если, разумеется, они в самом деле не душевнобольные.
– Ах, не говорите этого, ради Бога! – сказала графиня. – Вот мы сейчас пойдем в ресторан, будем пить шампанское, а этого несчастного отведут в камеру, где он будет месяц или два ждать казни?.. Нет, нет, я этому не верю! Я просто не могу, не могу этому поверить после вашей речи, после вашего показания! – Полузакрыв глаза, она поднесла к вискам ладони. Вдруг у нее на глазах выступили слезы. Она еще хотела что-то сказать и заплакала. Вермандуа смотрел на нее с удивлением. «Да, она очень добра, и, в сущности, я совершенно напрасно над ней потешаюсь…» «Извините меня, я дура, – с трудом выговорила графиня, – но я все воспринимаю музыкально, и это тоже, и здесь очень страшное, правда? Я уверена, вы понимаете?.. Вот эти тусклые лампы… Должно быть, и у Альвера в камере такой странный свет…»
Серизье смущенно отошел, тоже очень удивленный. Он ничего музыкально не воспринимал, однако и ему стало страшно. Удовлетворение от блестящей речи у него сразу исчезло. Он подумал о том, что теперь мог переживать Альвера. «Надо подойти к нему и сказать что-нибудь, слова ободрения… Но какие слова? Язык не повернется. Да, хуже всего эти часы ожидания приговора…» Нелегко было вообще говорить с человеком, которого он только что публично называл на все лады полуидиотом и полоумным («правда, я его предупредил, что это говорится для присяжных»); но еще тягостнее было то, что слова ободрения могли звучать лишь крайне фальшиво: ни малейшей надежды на спасение головы преступника у него не было. Серизье не сомневался, что Альвера притворяется сумасшедшим. «Еще вчера он беседовал со мной довольно разумно…» Мысль о том, что в человеке может в один день произойти важная перемена, была чужда адвокату. Он изобразил на лице бодрую улыбку и быстро прошел к подсудимому.
«И жизнь его потекла живо, как течет жизнь многих парижан и толпы иностранцев, наезжающих в Париж. В девять часов утра, схватившись с постели, он уже был в великолепном кафе с модными фресками за стеклом, с потолком, облитым золотом, с листами длинных журналов и газет, с благородным приспешником, проходившим мимо посетителей, держа великолепный серебряный кофейник в руке. Там пил он с сибаритским наслаждением свой жирный кофе из громадной чашки, нежась на эластическом упругом диване…»[182]