с ремешком, дратву с веревочкой…
— С дочкой-то хоть все хорошо?
— Не сглазить. Да и дочь уж не держит ее, не сдерживает, зашкалила… История, брат, пошлейшая: комплекс роженицы, самодостаточности, запросы тряпочные, истерия… говорить неохота. Женщина — раба потребностей, даже не очень ей потребных. Вот до такой философемы я докатился. И не знаю, что с ней делать?
— С философемой?
— Нет. С бабой.
— А я на советчика похож?
— Меньше всего, — засмеялся Базанов. — Ты либо делаешь, либо…
— Либо не делаю.
— Гут гецухт!
— Это еще по-каковски?
— Да это преподавательница немецкого у нас в институте всегда говорила так, Маргарита Соломоновна... хорошо сказано, мол. Да и, кстати, подруга моя тоже, расхожая фраза. Как видишь, и сам я тут… сорвался, завел с голодухи. И уж не знаю, надолго ли.
— Н-да, ситуэйшн... Хоть свободная?
— Как ветер. Из нынешних, стандартных, вообще-то. Сама вцепилась, ну и... Нет, ничего пока. Дворяночка, говорит, хотя этих дворян сейчас... Но самостоятельна, даже чересчур. Ну, увидишь.
— Хорошо, хоть не замужем. А то наш брат до того дуреет в семейщине, что в чужую дрянь одуревши лезет, в такую ж... Увижу.
Еще два дня пришлось провести в духоте и сутолоке города. Черных двумя-тремя звонками сумел «поставить на уши» местную чиновную сошку, хлестаковская неувядаемая парадигма срабатывала безукоризненно, что для нее каких-то полтора столетья; провел несколько встреч, а на второй день был принят губернатором, громкая должность которого, впрочем, явно провисала: губернии-то как таковой даже на бумаге не существовало, а была с остатками советскости захудалая провинциальная область, которой вместо слезно просимого дотационного шприца засадили в вену иглу донорского кровеотборника.
Вернулся с приема все с тем же бесстрастным лицом, только глаза холодней обыкновенного были: «Все глупо и плоско… нарочито плоско, ваньку валяют. В разруху свалились, в позор управленческий, а непонимающими притворяются, головы втянули, как черепашки, и выжидают. И под себя гребут, само собой. Веймарская Россия…» Воротынцев все в отъезде был, и решили встретиться с ним после деревни. А вот Алевтина даже прибралась малость в квартире и устроила званый ужин — все, как всегда, из готового-купленного, недешево и затейливо, а если и готовила, то разве что гарнир. Была весело любезна, в меру кокетлива и, пожалуй, остроумна и Константину вроде бы приглянулась, сказал по дороге в гостиницу: «Знает, с кем и как себя вести — как американка… Но американки, сказать тебе, еще пресней, чем немки, — так, резинки жеваные. Использованные. Зимой там был, на этой барахолке мировой… знаешь, Вано, ходок я уже не тот, но ведь и глаз положить не на что!.. То ли дело наши. И зацепят, и поломаться умеют, поскромничать, да и внутри не пустые, куда сердечней, без калькулятора этого примитивного в голове, на четыре арифметических действа; цифирки в глазах так и прыгают, знаешь, как на дисплее. На жидкокристаллическом… А вообще, неким там свинством тянет… ну, пахнет, и не беконом поджаренным с яичницей, а говном именно, и сам знаешь — запах въедливый. От перееданья, что ли? Весь мир обирают, объедают, это они умеют, ничего не скажешь. Ходишь-ездишь, смотришь, а он в ноздрях сидит…» — «Да уж человечье похуже свиного… А с другой стороны, чем я виноватей свиньи, вообще-то спросить? Такая ж тварь, живущая по законам, не мной писанным…» — «Будто не знаешь! Осознанностью греха своего. Знаем — а творим». — «Ну, это вы с Поселяниным будете толковать друг дружке, новообращенцы… Не беспокойся, догматы православия знаю, не турок; но только не надо меня убеждать, будто это я виноват, что мир вонючий такой. А та же аскетика христианская, меж тем, вся стоит на принципиальном отторжении, неприятии мира сего… и не падшего, нет, пусть не притворяются простецами, а сотворенного! Изначально созданного жуткой давилкой, за
понятные нам, за внушаемые нам пределы добра и зла выведенной, и пусть аскеты эти с голимой лестью к творцу не лезут. Тигр с ягненком, видите ль, в Эдеме рядом лежат... тигра он с его зубным комплектом, желудком и мускулатурой создал — для пропитанья травкой, что ли, прости за примитив? Я тут с одним трезвым весьма, даже, может, и циничным малость человеком в разговоре сошелся — как раз об этом: если и есть какая гармония в творении, то лишь механическая, но никак не нравственная, не на добре… какое, к черту, добро, когда все тут на поедании друг друга утверждено, на мученьях, трагедиях всякого живого! «И сказал он, что это хорошо…» Нет, Костя, механизм это, притворившийся организмом, — равнодушный донельзя, это уж в самом лучшем случае. И одна надежда, что движет им тайна, которая куда больше его самого. Без нее он давно бы изничтожил сам себя, все зубцы-шестерни в самопожиранье искрошил, приводы порвал…» — «Как это у тебя… продумано, — удивился было Черных, но и тут же уличил: — Ага, признаешь тайну, значит?!» — «А куда, скажи, мне деваться? Иначе вообще никакого смысла не видно. Но добрый бог — это не тайна. Это вымысел, всего-навсего, миф людской. Очевидный в желательности своей. Нечто не доброе же и, как самое желательное опять же, не злобное хотя бы — вот тайна, по механизму судя». — «Пантеистом заделался? А откуда тогда… институтский курс припоминаю… нравственный закон во мне?» — «Да, откуда бы — у комсомольского функционера? А от твоей доброй воли — и только, потому что без добра тебе самому край как худо. По необходимости. Вот мы и добренькие такие… на словах, по крайней мере». — «Как это у тебя все просто…» — «Ничего не просто. Под моим «просто» как раз тайна эта лежит». — «Обезбоженная, старик, ты это учти».
В ответ Базанов только дернул раздраженно плечами. «А мое славное комсомольское прошлое не замай, — посмеивался меж тем Черных. — Ну, школа аппаратного цинизма — а кто ее из нашего брата-образованца не проходил там? Но ведь какая-никакая, а искренность тоже была… материалистическая, да, ущербная, но — вера, и за нее нам хоть что-то, может, да простится. Как детям малым, неразумным. Даже и прозренья были — нечаянные, невольные… — И в сутеми вечерней улицы было видно, как смягчились глаза его, совсем мальчишеским стало лицо. — Я, представь, новое основание одной науки открыл, на целый семестр легендой факультета стал… не веришь? А вот стал. На экзамене по сопромату придира наш, доцент Крутицкий, меня спрашивает: