действие.
Измождённый до дрожи, сняв толику урожая и приметив надел на следующую ходку, он быстро вскарабкивался обратно, бормоча на разный лад поговорку: «Жадность многих погубила. Любка фраера любила. Фраер Любку пригубил. Жадность фраера сгубила. Фраер Любку погубил». Подъём был кратно легче спуска — по биомеханической причине и потому, что во время него не случалось высотных обмороков: взгляд всегда был направлен вверх.
Выбравшись из мезозойской бездны, Семён ложился навзничь. Облака бессмысленно тянулись над головой. Чувство опустошения, вызванного пережитой опасностью, разливалось во всём его существе наслаждением. Небо расходилось, рассасывалось по его членам, и тёплый свет заката постепенно замещал ток крови.
Зачем ему, подростку, нужны были как воздух эти фортели — и тогда, и впоследствии оставалось загадкой. Одним окаянным любопытством их не объяснить. Палеонтологом Семён не стал, да и мысли такой у него никогда не возникало. Вот у его матери подобная мысль играла с воображением, когда она наблюдала, как сын возится с листами кальки. Отутюжив, он обрезал их, наклеивал на ватман, составляя по частям полный контур ископаемого. К девятому классу папки с этим зверинцем уже растворились в осадочном беспорядке антресолей.
Впоследствии Семён искал ответ в потайных отклонениях своей психики, которые выводил из рассказов матери о его младенчестве. Матери любят напоминать своим выросшим детям о том времени, когда они были невинны, находясь в полной их власти. В этом ещё одно сходство материнства с религией и природой. Оказывается, месяцев шести от роду у Семёна появилась пугающая привычка. Дрейфуя ползунком по полу, он норовил прибиться к стене, приникнуть к ней лицом, проползти вдоль — и вдруг переворачивался на спину и начинал биться темечком. Мать едва успевала подхватить его на руки. Став регулярными, эти фокусы всерьёз её пугали. Прежде чем заняться готовкой, она стала подвязывать сына под мышки к кроватной спинке, обложенной подушками. Научившись ходить, Семён избавился от припадков.
Но в детсадовском возрасте иного рода странность мимолетно задела его. Одно время — зима, немая ангина — он обожал часами стоять на подоконнике, вдавливая лоб в заснеженный пейзаж за окном, упорно стремясь поместиться в него целиком, втайне ожидая, когда прорвётся невидимая плоскость несвободы. И однажды стекло лопнуло.
И та история с его высотными путешествиями с третичного на меловой, юрский, триасовый, пермский этажи карьера закончилась неважно. Пытаясь дотянуться до птицеящера, Семён выполз на участок, незаметно затянувший его на склон почти отвесный. Слегка сорвавшись, успел затормозить — и получил обморочный ступор. Пять часов проторчал на Парусе, то обмирая, то плача, то равнодушно следя за каплями крови, пошедшей носом; они коротко сбегали вниз и, впитываясь порами камня, расползались в бурое пятно Аравийского полуострова.
Озеро блестело далеко внизу. В него ещё надо было попасть, и он раз за разом мысленно отмеривал отвес, параболу и отступ.
Уже солнце задело за почерневший край карьера, и тень наползла на озеро, уже четырнадцатый истребитель протянул в безмолвии белую канитель колеи, тающую, распушаясь, вслед за припозднившимся гулом; налетел ливень — хлобыстнул веером, хлынул по трещинам, ударил из одной в шею, стёк, просох; и белокаменная равнина, к которой он был прикован великим трусом, озарилась закатным светом. Тогда он выломал из стены гроздь кварцевых штырьков, положил в рот, закусил до хруста, чтоб не захлебнуться, прижался — и спружинил, хлопнув на отлёте руками по бёдрам.
Стена рухнула вверх — то набегая в лицо, то отдаляясь.
Падал он как бы внутри себя — в ту пустоту, что возникла на месте его мозга, на месте взмывших внутренностей, падал долго, успел зажать затрепетавшие ноздри, поднять подбородок. Берега озера были отвесные — одним шагом набирали десяток метров глубины, так что в воду он вошёл хотя и близко, но благополучно, не поломавшись; сознание не потерял — от удара, едва не оторвавшего голову. Но всплывал так долго — в изумрудном столбе тесного разлома, полного пузырькового бурлящего серебра, — что едва достало сил догрести до уступа.
Подплыв, стал пить — пить, пить, кусать воду вокруг, хлебать, глотать, задыхаясь. Просидел до темноты, неотрывно глядя, как дрожат и елозят на воде листы из его папки, привлёкшие белизной стайки мальков и верховок. Сидел, и в голове были только эти мальки, верховки, привлечённые листами, как мотыльки лампой, как звёзды — прорубью.
Возвращаясь за полночь домой, шёл опираясь на руль велосипеда, не в силах на него забраться.
Звёзды в синих лодках качались над головой.
Семён вышел из леса — и стал подвигаться к заводской зоне, громоздившейся змеевиками перегоночных колонн, скобками трубопроводов, развалами погрузочных терминалов, вагонными крепостями, складами арматуры, башнями цементных мельниц, наклонными галереями элеваторов. Он приблизился к освещённой площадке, на которой высилась, уходя в тень, гора керамзита и стоял зарывшийся в неё работающий бульдозер. Семён отлично знал этот агрегат, знал бульдозериста. Дизель свой он никогда не глушил на ночь, чтобы с утра не возиться с тугой заводкой, грозившей полдневным простоем.
Семён взобрался в кабину, рванул на себя рычаги. Машина отступила, крутанулась — и врезалась в рыхлую гору.
Выпрыгнув на ходу, Семён потонул в шершавых цокающих кругляшках. Выбрался вплавь, вскочил на велосипед. Хрустнула цепь от напора педалей. Створчатые перепонки взметнули воздух, его непрерывно мощное движение охватило скальп, мрак выдавил глаза.
Скоро он прошил тьму пустырей поселковых окраин. Дома, ничего не объясняя, рухнул и проспал чуть меньше суток, в которые всё время видел бульдозер, бесконечно таранящий пустую, позвякивающую породу будущего. Кто-то невидимый перебирал рычаги в пустой кабине с ожесточённостью безумца. Затем наступила тишина, и потекли под руками полотна известняковых пластов, наслаиваясь облачной чалмой, погружая в бездонность. Пустóты, наполнявшие отпечатки древних моллюсков, растений, становились стеклянистыми, мутнели, темнели — и сочные побеги отделялись от камня, распускаясь, шевелясь в ладонях Семёна, сплетаясь в зародыш, который жил и развивался и в котором он силился, страшась… — и всё-таки узнал себя.
Стрип — место в кампусе, полоса, часть улицы, где находятся бары и тусуются студенты.
Я люблю тебя… Я люблю тебя. Я помогу тебе в тюрьме. Я ничего… Я ничего не смогу для тебя сделать… Я буду любить тебя всегда. Я буду любить тебя всегда… (итал.). — Перевод Яны Токаревой.
«Смотри-ка!» (итал.)
«Иди сюда!» (итал.)
«Не понимаю…» (итал.)