– И ваше, милостивая государыня.
Сесиль поблагодарила.
– Вы еще помните тот день, когда мы в последний раз вот так же сидели вместе, за одним столом?
– О, разве можно забыть такой день?
И он начал было цитировать стишок, который Роза посвятила прекраснейшей из всех жемчужин.
Но Сесиль не дала ему договорить.
– Нет, господин фон Гордон, вы не должны повергать меня в смущение, и менее всего здесь, в присутствии моего друга, заменившего мне отца. Да, гольцы, и наставник из Роденштайна, и гимнасты на марше – все это было восхитительно. Но восхитительнее всего то, что мы сейчас беседуем об этом и не только посвящаем господина придворного проповедника в наши общие приятные воспоминания, но и можем рассчитывать на понимание с его стороны. Ибо у него душа истинного жителя Гарца и сам он, если не ошибаюсь, родился в Кведлинбурге.
– Нет, голубушка, всего лишь в Хальберштадте.
– Всего лишь, – рассмеялся Гордон. – Во всяком случае, я завидую господину придворному проповеднику, завидую месту его рождения.
– В конечном счете, любое место достаточно хорошо, чтобы там родиться.
– Разумеется. Но все же одни места лучше других. Вот я, если бы мог выбирать себе место рождения, выбрал бы Любек, или Висмар, или Штральзунд, потому что я страстный приверженец Ганзы. Сразу после Ганзы я ставлю земли между Хальберштадтом и Госларом. И только на третье место попадает Тюрингия.
Придворный проповедник протянул руку Гордону и заметил:
– За это, в сущности, следовало бы выпить: сначала Ганза, потом Гарц и потом Тюрингия. Вы прямо заглянули мне в душу, хоть это и святотатственное деяние. Ибо настоящий лютеранский священник должен, собственно говоря, держаться лютеровских мест[121].
– Разумеется. Ведь эти места в придачу к Лютеру подарили нам Диоскуров Веймара[122]. Но Гарц пользуется моей особой симпатией, я люблю каждую песню, каждую сагу, сочиненную в Гарце, от Буко Хальберштадтского[123] до «Дочери пастора…
– …фон Таубенхайна»[124], – подхватил придворный проповедник.
Но, заметив, что Сесиль, как всегда, теряет интерес к беседе на отвлеченные темы, он быстро оборвал себя и попытался хотя бы перевести разговор на более близкий ей предмет.
– Да, Гарц, – продолжал он. – Тут мы с вами вполне d’accord[125], господин фон Гордон. Тем более это касается моего доброго старого Хальберштадта. Я его обожаю. О нем я, как король из Фуле, готов пропеть[126]: «Нет ничего дороже, нет лучше ничего!» И все-таки, будь я в состоянии переделать себя и назвать место на земле, которое могло бы поспорить за любовь в моем сердце, я назвал бы наш добрый Берлин. И в чем же превосходство Берлина? Да как раз в том, чего за ним не признают: в красоте пейзажа. Прошу вас, господин фон Гордон, подойдите сюда, к ограде балкона, и судите сами. Можете поставить на голову весь Гарц – такой красоты вы там не найдете.
И в самом деле, он имел право говорить так, ибо под ними расстилалось целое федеративное государство садов, чуть тронутое первым осенним увяданием; двадцать или больше садов, разделенных низкими, едва заметными изгородями и образующих одно-единственное цветочное каре: астры всех цветов, а между ними клумбы с индийскими каннами, освещенные полуденным солнцем. На веранде одного из домов на противоположной стороне площади стояли занятые беседой дамы. Они кормили голубей, прилетевших на балконную ограду из соседнего двора.
– Остров блаженных, – буркнул Гордон и в тот же момент пожалел о сказанном, потому что его слова больно задели Сесиль. Но она быстро справилась с собой и пришла в прежнее хорошее настроение.
– А знаете, – сказала она, – я все время думала о старом учителе с таким странным именем – Аусдемгрунде. Вечно они решали, что лучше: Брауншвейг или Анхальт. Не правда ли? А теперь первое, что я слышу: Гарц или Тюрингия? Нет, сударь, на эту стезю вы нас больше не заманите.
Гордон торжественно обещал исправиться, спросил о полковнике и под конец также о Розе, поинтересовался, есть ли о ней известия, и получил положительный ответ. Затем он поднялся, с величайшей учтивостью распростился с придворным проповедником и откланялся, а Сесиль, позвонив в колокольчик, вызвала слугу, чтобы тот проводил гостя.
– Ну, – спросила Сесиль, – какое вы составили о нем впечатление?
– Хорошее.
– Без оговорок?
– Почти. Он умен и знает свет. И я полагаю, безупречен в том, что касается его образа мыслей.
– Но?
– При всей своей живости и сангвиническом темпераменте, он, судя по складке у рта, своенравен, и, вероятно, склонен к навязчивым идеям. Боюсь, если он что-то заберет себе в голову, то попытается пробить головой стену. В нем чувствуется шотландская закваска. Все шотландцы упрямы.
– А мне он показался податливым и весьма легким в обращении.
– Да, в обычных будничных мелочах.
Сесиль умолкла, явно сникнув, а потому придворный проповедник продолжил свои наставления.
– Впрочем, милостивая моя государыня, вы не обязаны принимать моих замечаний более серьезно, чем они того заслуживают. Все, что я сказал, – лишь впечатления и предположения. Я придворный проповедник, а не пророк и даже не предсказатель. И даже если бы я оказался прав! Что значит своенравие? Наша жизнь полна ловушек, и тот, кто попадает в ловушку своенравия, падает не так уж глубоко. Бывают и другие западни. Господин фон Гордон, если я не во всем ошибаюсь, человек с принципами и все-таки свободный от скуки и педантизма. Сразу видно, что он повидал мир и избавился от мелочных предрассудков. Как раз такое знакомство, в каком вы нуждаетесь. Ибо я остаюсь при своем старом мнении, что вы проводите жизнь в большем одиночестве, чем должны бы.
– Напротив, мне не хватает одиночества. Для меня так называемая светская жизнь – все, что угодно, только не радость и не утешение.
– Потому что общество, где вы вращаетесь, не отвечает вашим запросам. Вот вы улыбаетесь, а ведь это так, милостивая государыня. Вам нужны люди чистосердечные, люди, которым язык дан, чтобы выплескивать, а не скрывать свои мысли. И к таким чистосердечным людям принадлежит господин фон Гордон. Такое он, по крайней мере, производит впечатление. Поддержите знакомство с ним, и в вашей жизни появятся свет и радость, которых вам так мучительно не хватает.
Она покачала головой.
Но он участливо взял ее за руку и сказал:
– Ну, что еще приключилось, голубушка? Вы должны избавиться от своей меланхолии. Не во власти нашей церкви отверзать небеса и причислять людей к праведникам. Но если мы имеем истинную веру, то Господь прощает нам вину. У нас есть эта радостная уверенность, и вы не должны терзать себя мыслями, которые расшатывают эту уверенность. Я хорошо знаю, в чем причина ваших постоянных сомнений. Она в смирении, отличающем вас от тысяч других людей. И пусть оно остается с вами, ваше душевное смирение. Но смирение бывает двоякого рода: перед Господом и перед людьми. Смирение перед Господом никогда не может быть чрезмерным, но, смиряясь перед людьми, мы можем зайти дальше, чем следует. Так вы и делаете. Разумеется, считать других лучше себя – прекрасная черта и верный признак благородных натур, но, лелея в себе эту черту, мы впадаем в заблуждения и причиняем урон и вред далеко не только себе самим. Говоря так, я не выступаю в защиту гордыни. Да и как бы я мог? Ведь гордыня есть воистину зло, корень всяческого зла, чуть ли не более, чем алчность, она привела к грехопадению ангелов. Но между гордыней и смирением стоит нечто третье, чему принадлежит наша жизнь, и это просто смелость.
Он встал, и они оба подошли к ограде балкона, чтобы полюбоваться на раскинувшееся перед ними цветочное царство. Некоторое время они молчали. Первой заговорила Сесиль.
– Смелость! У меня хватило бы смелости, если бы не мрачные предчувствия. Счастливые дни, оставшиеся в моем прошлом, какому обстоятельству я ими обязана? Только тому, что он, кого ваша доброта хотела бы сделать моим другом, семь лет путешествовал по свету и стал чужим у себя на родине. Он не знает ничего о трагедии, носящей имя Сент-Арно, и еще меньше о том, что привело к этой трагедии. Но как долго еще он будет находиться в неведении? Он быстро освоится со здешней жизнью, возобновит старые знакомства и однажды узнает обо всем. И в тот самый день…
Она замолчала и, казалось, не сразу решилась продолжать.
– Да, друг мой, – сказала она, все более волнуясь, – однажды он узнает обо всем, и в тот день радостная мечта, которую я должна лелеять, растает, как дым. И нужно сказать, мне очень повезет, если она только растает. Но если она обретет форму…
– Тогда? Что тогда, голубушка?
– Тогда каждый день наполнится страхом и опасностью. Мою душу преследует воспоминание, от которого я не могу избавиться. Послушайте. Мы тогда были в Тале, Сент-Арно, я и господин фон Гордон, гуляли по берегу Боде, болтали и собирали цветы. И вдруг меня ослепила кроваво-красная вспышка на другом берегу. Это раскаленное закатное солнце осветило лесной бук. И Гордон стоял на фоне бука, словно охваченный пламенем. Понимаете, я чувствую, что эта картина была для меня если не предзнаменованием, то предостережением. Ах, друг мой, давайте не будем его удерживать, это не принесет счастья ни ему, ни мне. Вы единственный человек, желающий мне добра, единственный, кто искренен со мной, заклинаю вас, помогите мне направить все на верную стезю, молите Бога, чтобы он избавил меня от ужаса, тяготящего мою душу. Вы слуга Божий, Он услышит ваши молитвы.