Гроза уходит, и канонада, гремя и сверкая, вскоре перемещается за холмы. Неожиданно гаснет свет. Где-то повреждена линия. Никто и вскрикнуть не успевает, даже Доля. Просто в доме вдруг воцаряется тьма. Но как непроглядна она на природе…
— Итак, — говорит Эдгар. — Где спички? Где свечи?
В самом деле, где же они. Дрожащая Минетта безуспешно пытается отыскать их, ощупью передвигаясь по безмолвному, населенному призраками дому. Как глупо — видеть, что надвигается буря, знать (наверняка!), что грозы в деревне чреваты перебоями с электричеством, и не отложить заранее свечи и спички! Эдгар находит пропажу; он знал, знал с самой первой минуты, где они.
Все идут спать. Эдгар и Минетта поднимаются по лестнице. Он молчит. Он не желает с ней разговаривать. Минетта сама заводит разговор.
— Ну, — говорит она, — тебе еще повезло. Он всего-навсего выключил свет. Этот твой человек без глаз.
Он не утруждает себя ответом. Что можно сказать сумасшедшей? Все бессмысленно.
Эдгар спит, отодвинувшись на край двуспальной кровати, враждебный и неприступный даже во сне. Так будет еще ночи четыре, а может, и пять. Минетта лежит с открытыми глазами около часа, потом все же проваливается в тупое, не приносящее свежести забытье.
С утра она деланно улыбается и оживленно щебечет, словно светская леди в модном универсаме. Дети ничего не должны замечать. Подметая перед завтраком пол, она обходит кресло с решетчатой спинкой. Человек без глаз испарился, но что-то витает в воздухе.
Эдгар готовит завтрак. При детях он чопорно вежлив, но наедине с Минеттой хранит ледяное молчание, упорно не замечая ее заигрываний. И она умолкает тоже. Он украшает яичницу лютиками и ставит на стол перед девочками. Попробуйте. Минетте смутно запомнилось, что лютики ядовиты, она где-то читала об этом и робко лепечет о своих опасениях, и Эдгар демонстративно кривится. Больше она не произносит ни слова.
Лютики, разумеется, не приносят вреда, никто ими не отравился. Конечно, она просто напутала. К ленчу Эдгар приготовит омлет, салат из лютиков и крапивный суп. Это будет занятно, говорит он. Жить от земли — все равно мы все к этому скоро придем.
Минни и Доля хихикают и визжат, срывая крапиву. Если сжать покрепче, она не так жалит. Минетта тоже смеется за компанию, хотя сердце ее ноет от боли. Дети любят отца. Отец любит детей.
После ленча — омлет из роскошных, свежих, питательных деревенских яиц (правда, белок жидковат и растекается в миске, и Минетте понятно, что этим яйцам по меньшей мере дней десять, но понятно и то, что разумнее промолчать), салат из лютиков и отварная крапива, очень похожая на шпинат, — Эдгар говорит: сегодня мы едем на Камбер-хилл, к поселению железного века. Доля хнычет, вообразив кишащих на склонах Железных людей, но Минни успокаивает ее: чепуха, несколько кочек да рытвин в жесткой траве, могильные холмики и заброшенные раскопки, ну и, конечно, пейзаж, а если вдруг повезет — парочка древних кремней.
— А зачем тогда туда ехать? — удивляется Доля, но ей никто не отвечает. — Мы пойдем ножками? А там будут коровы? Я натерла мозоль.
— Что в имени, то и в натуре, — констатирует Эдгар.
Минетта задумывается: интересно, что же первично. В рассеянности она сует Минни и Доле фасованное печенье. Эдгар возражает. Искусственный сахар, фабричная дрянь, разрушающая зубы, пищеварение, нравственность. Какая она мать?
Минетта хочет сказать: «Они же голодны», но не осмеливается, зная ответ наизусть. С чего они голодны? Они только что ели.
В машине Долю тошнит, потом тошнит Минни. Тошнит не сильно, и обе аккуратно освобождают желудок, высунувшись из машины. Эдгар не останавливается. Он говорит:
— Не надо было давать им печенья. Я знал, чем это кончится, — но все же сбрасывает скорость.
Эдгар, Минетта, Минни и Доля. Печенье, лютики и отварная крапива. Что-то лишнее, чем-то приходится поступиться.
Они объезжают вокруг холма, прекрасного в своей первозданной дикости. Трава на нем мокрая от ночного ливня. Это природная крепость: землистые склоны отвесно срываются вниз от широкой площадки плато, усеянного курганами, меж которых мирно пасутся овцы. Некогда здесь жили и умирали люди, печалились, радовались, отражали врага — и уходили навеки, оставляя под низким куполом неба частичку себя, загадочную и непостижимую.
Эдгар ставит машину в четверти мили от дороги, ведущей через каменистую равнину к холму и огибающим укрепления тропкам. Путь будет неблизкий. Минни отказывается идти, это ее привилегия — папиной дочки. Она останется в машине слушать радио. Передача о природе, о повадках сарычей, успокаивает она отца.
— Мы уйдем часа на два, — предупреждает Минетта.
— Так надолго? Всего лишь маленький холмик.
— Там будет много интересного. Кремни. А может, окаменелости. Ты твердо решила?
Минни кивает; в отрешенных глазах затаенный огонь упорства.
— Не уговаривай, Минетта, — говорит Эдгар. — Не хочет, не надо. Ей же хуже.
За весь день это первая фраза, обращенная к ней. Она радостно улыбается и кладет ладонь на руку Эдгару. Но он игнорирует этот жест. Неужели она считает, что его недовольство испарится так быстро? Такая нечуткость только продлит его гнев.
Их трости лежат на заднем сиденье машины: узловатый сук фруктового дерева — собственность Минетты, у Эдгара — традиционная терновая трость (вещь старинная, ручка вырезана в форме собачьей головы; Минетта купила ее в подарок ко дню рождения, когда Эдгару исполнилось сорок два. Слишком дорого, сказал он по поводу пяти фунтов, хотя на самом деле трость стоила двадцать), а для Минни с Долей — неблагородные, хоть и крепкие ветки какого-то безымянного, не прославившего себя растения. Эдгар вручает ветку Доле, достает терновую трость — и уходит. Минетта берет свой фруктовый сук и плетется за ним. Какая чудовищная немилость.
Эдгар великолепен на фоне неярких красок холма — высокий и длинноногий, с ржавой шапкой волос, в летних оранжевых брюках и красной рубашке. Он шагает размашисто, перепрыгивая с кочки на кочку, с камня на камень. Его черная трость без устали хлещет стебли крапивы, чертополоха и ветви дрока. Доля, в голубом анораке, семенит рядом на толстых коротких ножках, пухлая, маленькая, жизнерадостно-храбрая, запинаясь о палку, но упорно не желая с ней расставаться.
Однако вскоре она отстает и тащится с матерью, которой можно пожаловаться на кусачие листья крапивы и коровьи лепешки. Минетта сжимает ее твердую, сухую ладошку. И черпает в этом успокоение. Эдгар, избавившись от обузы, уходит так далеко, что превращается в смутную тень, только изредка возникающую на могильном холме, из-за дерева или стены.
— Но здесь нет никаких Железных людей, — говорит Доля. — Одна крапива и овечьи орешки. И коровьи блины, просто на каждом шагу. Только вот и коров что-то нету. Наверно, они невидимки.
— Железные люди давным-давно умерли.
— Тогда зачем мы пришли сюда?
— Подумать.
— О чем?
— О прошлом, о настоящем, о будущем, — говорит Минетта.
Поднимается ветер, его влажные струи хлещут в лицо. Солнце скрывается, и холмы теряют все краски. Серый мир, окрашенный в цвет тоски и уныния. Скоро зима, думает Минетта. Вот и еще одно лето прошло. Облака опускаются совсем низко и лежат под ногами туманной грядой. Минетта ничего не видит вокруг — ни впереди, ни сзади. Не охватывает страх: Эдгар пропал.
— Может, там злые коровы, — шепчет Доля, — а мы их не видим.
— Стой здесь, — говорит ей Минетта. — Стой и не двигайся. — И хочет бежать вперед, вернуть Эдгара, но точно по волшебству он появляется, и недалеко — крикни, услышит, — на соседней тропинке, которая неминуемо увлечет его в новый виток вокруг нижней линии укреплений.
— Я отведу Долю обратно в машину, — кричит она.
Он удивленно оглядывается.
— Зачем?
И, не дождавшись ответа, вскарабкивается на холмик и исчезает.
Затем, хочется ей крикнуть вслед, что мне уже сорок, мне жутко и одиноко. Затем, что вчера у меня начались месячные, и мне больно. Затем, что мой старший ребенок сидит в машине, один, среди дождя и тумана, а младший хнычет, дрожа от холода и от страха перед таинственными невидимками на этом мглистом холме. Затем, что еще немного, и я уже никогда не найду дороги обратно. Затем, что здесь, на вершине, когда-то гремели сраженья и люди, что были счастливы, умерли, но осталось нечто такое, в сравнении с чем Танифа, слепое чудовище джунглей, белых затерянных берегов, — образец добродетели.
Однако она молчит: все равно он ушел.