уже собирают с соседнего стола деньги, кучу денег, цены-то астрономические: пять франков за кофе-эспрессо, одиннадцать – за маленькое пиво, а еще пятнадцать процентов наценки за это кривлянье, обслуживание на улице плюс дополнительные чаевые; да-да, им еще и чаевые плати, бездельникам, паразитам, трепачам, специальные чаевые, а то ведь и не поблагодарят, и не попрощаются с клиентом; если клиент не дает чаевых, они его в упор не видят, ты выходишь из кафе, а они нагло поворачиваются спиной, демонстрируют свои наглые задницы и битком набитые деньгами черные кельнерские кошельки, они их нарочно привязывают к поясу, балбесы, считают это особым шиком – хвастливо выставлять на всеобщее обозрение, словно жирные курдюки, свои кошельки с деньгами… ах, он готов был заколоть их насмерть своими взглядами, этих шутов, этих сопляков в прохладных, свободных кельнерских рубашках с короткими рукавами! Перебежать бы через улицу под тень их балдахина и оттаскать бы их за уши, надавать им пощечин при всем честном народе, прямо посреди улицы, так бы и двинул в левую скулу, в правую, в левую, в правую, бац, бац, да еще под дых, да пнуть ногой в зад…
И не только их! Нет, не только этих сопляков-кельнеров, вышвырнуть бы отсюда, вышибить под зад ногой всех клиентов, придурков-туристов, шастают здесь разные в своих летних блузах и соломенных шляпах, хлещут дорогие лимонады, а другие люди должны в поте лица работать стоя. И автомобилисты не лучше. Вон они, эти тупые обезьяны в своих вонючих жестянках, отравители воздуха, омерзительные скандалисты, день-деньской только и делают, что гоняют вверх-вниз по улице де Севр. И без них все тут провоняло! А шум на улице? Шум в городе? Мало того что жара невыносимая, с неба так и жжет, так они еще высасывают и сжирают своими моторами весь воздух, которым можно дышать, смешивают его с отравой, и сажей, и горячим чадом и пускают прямо в нос порядочным гражданам! Подонки! Мешки с дерьмом! Уголовники! Всех бы вас стереть с лица земли! Вот именно! Исполосовать бы в кровь плетьми и уничтожить. Расстрелять. Всех до единого и каждого в отдельности. О! Как ему хотелось вытащить свой пистолет и выстрелить в кого-нибудь, выстрелить прямо в кафе, пробить стеклянные витрины, так, чтобы только зазвенело и осколки посыпались, или дать автоматную очередь прямо в вереницу машин или в какой-нибудь из огромных домов напротив, уродливых, высоких, угрожающих домов, или просто в воздух, вверх, в это горячее небо, в это чудовищно гнетущее, подернутое дымкой, сизое, как голубь, небо, чтобы оно взорвалось, чтобы от выстрела лопнула эта свинцовой тяжести оболочка и все раздавила, все погребла под собой, все, все, весь этот отвратительный, порочный, вонючий мир: ненависть Ионатана Ноэля была в этот день такой всеобъемлющей, такой титанической, что он из-за дыры на брюках мечтал превратить в руины целый мир!
Но он не сделал ничего, слава богу, ничего. Он не выстрелил ни в небо, ни в кафе напротив, ни в проносившиеся мимо автомобили. Он стоял, потел и не шевелился. Ибо та же сила, которая возбуждала в нем и вышвыривала из его глаз фанатичную ненависть к миру, парализовала его настолько, что он не мог пошевелить ни единым мускулом, не говоря уж о том, чтобы взять в руки оружие и нажать пальцем на курок, да что там, он не был даже в состоянии покачать головой и стряхнуть с кончика носа мелкие мучительные капли пота. Эта сила заставляла его каменеть. За эти часы она в самом деле превратила его в угрожающе-бессильную статую сфинкса. Она была чем-то вроде электрического напряжения, которое намагничивает и поддерживает на весу железный сердечник, или чем-то вроде мощной силы давления в сводчатом потолке здания, которая удерживает на строго определенном месте каждый отдельный камень. Она действовала в сослагательном наклонении. Весь ее потенциал заключался в «я бы стал, я бы мог, я бы сделал», и Ионатан, бормоча про себя самые жуткие проклятия и угрозы, в то же время отлично сознавал, что никогда не осуществил бы их. Не такой он был человек. Не одержимый фанатик, который в смятении чувств, в состоянии безумия или в приступе внезапной ненависти совершает преступление; не то чтобы такое преступление казалось ему аморальным, а просто потому, что он вообще был не способен выразить себя действием или словом. Он не был деятелем. Он был терпеливцем.
К пяти часам вечера он пришел уже в такое состояние, что не верил, что когда-нибудь вообще сможет покинуть свой пост на третьей ступени портала. И придется ему тут умереть. Он словно постарел минимум на двадцать лет и стал на двадцать сантиметров ниже ростом; многочасовое стояние под палящим солнцем и подавление внутреннего бешенства расплавило его и окончательно лишило сил, да, лишило сил настолько, что он больше уже не ощущал влажности пота, он был истощен до предела, изнурен, сожжен живьем и расколот, как каменный сфинкс через пять тысяч лет; еще немного, и весь он, целиком, высохнет, и выгорит, и сморщится, и распадется, и обратится в пыль или пепел, и будет лежать здесь, на этом месте, где пока еще с трудом держится на ногах, крошечной кучкой грязи, пока его не сдует ветер, или не сметет уборщица, или не смоет дождь. Да, так он и окончит свои дни: не уважаемым господином на заслуженном отдыхе, дома, в своей постели, в своих четырех стенах, а здесь, перед воротами банка, в виде кучки мусора. И он пожелал, чтобы это уже произошло; чтобы процесс распада ускорился и наступил конец. Он пожелал, чтобы сознание оставило его, колени подогнулись и он смог повалиться наземь. Он изо всех сил старался потерять сознание и упасть. В детстве ему удавалось нечто подобное. Он мог заплакать, когда ему хотелось; мог задержать дыхание, пока не упадет в обморок, или заставить сердце биться через раз. Теперь он вообще ничего больше не мог. Он вообще больше не владел собой. Он буквально не мог больше согнуть колени, чтобы опуститься на землю. Он мог только стоять и принимать все, что с ним происходило.
Тут он услышал тихое гудение лимузина месье Ределя. Не гудок, а то тихое, чирикающее жужжание, которое возникало, когда автомобиль с только что заведенным мотором двигался со двора к воротам. И едва этот слабый шум достиг его слуха, проник в ухо и пробежал, как ток по проводам, по всем нервам его тела, Ионатан почувствовал, как что-то щелкнуло в его