– Вот, мой господин…
Центурион начал хохотать. Его хохот добросовестно подхватил Марк. И невольно, сквозь невысохшие глаза, улыбнулся Фома своей беззащитной улыбкой.
Центурион с трудом усмирил приступ хохота. – Дааа… До кинжальщика тебе далеко… Ты можешь идти, книжник… Но если тебе в Галилею, то это в обратную сторону…
Центурион отмахнул на север. Фома, утирая глаза, радостно поклонился и начал торопливо собирать пожитки в торбу. Центурион кивнул Марку и тот отошёл. Фома повернулся, чтобы уйти и сделал уже пару шагов, как услышал окрик. – Книжник!
Фома тревожно повернулся: – Да, мой господин…
– Действительно ли ты идёшь из Иерусалима?
Фома горестно развёл руками: – Это правда, мой господин, но я не могу это доказать…
Центурион нетерпеливо отмахнулся: – Хочу тебя спросить, мне надоели солдатские байки…
Он с досадой глянул на Марка и снова перевёл взгляд на Фому, – …мои солдаты твердят нелепицу… Верно ли, что в обычае вашей Пасхи… пренебрегая разбойником распинать мирного?
Фома застыл, поражённый… с трудом разлепил ссохшиеся губы и горестно кивнул: – Твой стражник не солгал тебе, мой господин… в эту Пасху распяли Агнца…
Фома растерянно повёл рукой, слева направо и сверху вниз, верно, показывал, как распинали мирного…
Марк торжествующе уставился на Центуриона, а тот досадливо повёл плечом:
– Общеизвестно, что варварам недоступна логика. Но вы отвергаете элементарный житейский расчёт!
И вдруг весело хлопнул себя по коленям и, скосившись на заросли, слишком доверительно, слишком уж громко прошептал Фоме: – Будь я Цестием Галлом, я бы остановил легионы на сирийской границе. Вы бы сами себя сожрали, вам просто не надо мешать!
Он захохотал и громко добавил уже на латыни: – Не выверни себе шею, Проб! Это не политика, клянусь горохом Цицерона, это ирония…
Насупившись, Проб вышел из зарослей. Центурион выбросил из шлема на траву оставшиеся смоквы и в одно движение встал, перекинув перевязь ножен через плечо.
Привычно затянул ремешок шлема под подбородком, кивнул Фоме на разбросанные на траве плоды. – Возьми, книжник, мацой сыт не будешь…
Центурион направился к лошадям мимо склонившегося Фомы. Пыльный, пожилой иудей его больше не интересовал.
– Проб, Марк, мы уходим!
Фома склонился к смоквам, но Марк, шагнув вперёд, грубо толкнул его. – Перебьёшься!
Фома от неожиданного толчка упал. Марк тщательно собрал плоды в свой солдатский мешок, все до одного. И перешагнув через Фому, побежал к своим. На полпути обернулся: – Потерпи до следующего урожая, глупый иудей! Или помолись своим богам, кто тут у вас за главного?… Пусть подкинет на ветки, не дожидаясь летнего урожая…
Центурион и Проб уже были в сёдлах и оба видели выходку Марка. Проб гоготал. Центурион даже не улыбнулся. Он уже забыл, что разговаривал с Фомой. Властное, каменное лицо. Чеканный профиль. Центурион сидел в седле, как влитой, всадник сросся с конем. Если нужен символ римской военной машины, то это он. И без видимого приказа с его стороны, конь мягко тронул с места.
Кряхтя и потирая бок, Фома уселся на траву. Легионеры уходили, Фома растерянно смотрел им вслед. Патруль медленно спускался с холма на дорогу по пологой стороне.
Улыбка осветила усталое и доброе лицо Фомы, и он нелепо и неумело, всей ладонью… перекрестил римский патруль. Сухие, потрескавшиеся губы прошептали: – …и прости мне, равви, как я им прощаю…
Он с трудом поднялся, подошёл к сикоморе и задрал голову, высматривая в кроне. Плодов не было. Нерешительно потряс. Ничего. Фома грустно кивнул, но тут сильный порыв ветра качнул сикомору, и под ноги ему упала одна смоква, маленькая, сморщенная, прошлого года…
Фома бережно поднял, улыбнулся. Оглянулся на дорогу. Легионеры почти скрылись из виду.
Фома устроился под деревом, достал из торбы и бережно развернул холстинку с хлебцами. И сказал над хлебом и сморщенным плодом: – Спасибо, равви, что помнишь о малом своём Фоме… Что укрепляешь слабую плоть мою, как укреплял испуганный дух мой…
Он начал медленно, с огромным удовольствием откусывать от смоквы, попеременно отламывая по крошечному кусочку от хлебца. Но вот взгляд его остановился и замедлил руку…
Верно, вспомнил что-то добрый Фома…
– Равви мой… слаб я оказался на деле… Ты уж прости меня… маловерного… Все клялись пойти за тобой, а ушёл один… наш брат Искариот… предатель…
По траве прокатился ветер. Зашелестели ветки над головой Фомы. И показалось Фоме, что тихо зовут его… – Фомаааааа…
Фома тревожно оглянулся. Никого. Навернулись слёзы, и весь выплеснулся Фома в радостном шепоте: – Это ты, равви? ТЫ!!!!
Порыв сильного ветра качнул сикомору. Фома поднял голову, вглядываясь в сильные и шумные ветви, в мелькающее сквозь них солнце.
Он тихо, счастливо засмеялся…
…Вскочил с травы, поднял руки и завопил:
– Конечно же! Вифлеем!!! Это Его знак! Глупый Фома… глупый!!!
Его простодушное лицо в солнечных промельках, стало торжественным.
– Возвращаюсь, Господи… ибо укреплен зовом Твоим!
Фома бережно завернул оставшийся хлебец в холстину и опустил в торбу. Торопливо спустился на дорогу и ушёл в ту сторону, откуда пришёл, озаренный слева заходящим солнцем… вот на миг прикрыла его тень от крыла коршуна, парившего на восходящем потоке и искавшего поживы…
…Между сухих, каменистых холмов извивалась дорога, по которой брела крошечная фигурка Фомы апостола. И что-то беззвучно шептал его спекшийся рот. И надо было быть Господом или Фомой, чтобы услышать, что он шептал…
Или прочитать те слова в свитке, что не сумел прочесть сотник надменного Рима…
«… и случившееся не даёт мне покоя… а случилось так, что умерло двое… Учитель и его ученик Иуда… остальные же, поклявшиеся отдать жизнь за Учителя – живы…»
Фома шёл обратно в Иерусалим, откуда так малодушно и быстро ушёл…
Он шёл, не оглядываясь, и не видел уже, как потемнела над его головой синева. И стала сужаться, и заворачиваться, и превратилась в громадную горловину, в которую стало затягивать и холмы, и деревья, и дорогу…
…и всё распадалось за его спиной на белый пепел, на хлопья сажи, и рассыпалось, превращаясь в чёрный песок, и бесшумно шелестя, тот исчезал без следа в гигантской воронке…
Иуда подошёл к самой воде. Зазнобило ступни ночным дыханием великого Генисарета. Иуда присел, вымыл лицо и шею, косанул живым глазом вправо и влево…
Берег жил ночной жизнью. И там, и тут горели костры. Там сидели рыбаки, из тех, кто не вышел на лов этой ночью. И пришли к кострам их жёны, и привели детей. Шумел бесхитростный разговор, чинили сети и снасти, смеялись, ели и пили…
Избранные Господом своим, они ловили рыбу вслед за своими дедами и отцами. Но родились они на земле, что зачислена уже была в римские регистры, но они о том ведали плохо… И не ведали того, что уже сыновья и внуки их будут рассеяны по империи и даже за её немыслимые пределы. Но горькая эта участь выберёт самых немногих. А большинство ожидает смерть, положенная скоту. От жажды, от голода, от повального мора. Выжившие будут распяты или угнаны в рабство. И только избранные счастливцы, чей разум погрузят в ночь фарисеи, падут в бою от римского меча, защищая землю отцов. Землю, отнятую у других по праву избранного народа…
Знал ли об этом Иуда, придя на ночной берег? И знал ли вообще что про себя? Дано ли любому, чтящему Закон, но не выбранному в пророки видеть уготованное ему его Господом?
Но менее всего остального занимали Иуду пророки, которых развелось в те лихие годы в Иудее, как некормленых овец…
Иерусалим разрывался между Римом и Господом, ослеплённый Законом, раскачиваемый страстями. Каждый рвал налог на себя, а простой люд устал отдавать…
Священники проклинали, купцы обманывали, знать боялась прогневить Рим.
А сикарии из черни ненавидели и искали жертв…
И находили, убеждённые, что дурная кровь должна быть снаружи, а доброе слово внутри. Но, как и все, не умевшие отделять доброе от дурного…
Иуда свернул на левую сторону, так ему было удобнее. И отдалился от воды…
Около одного большого костра было особенно много народу… Юноша играл на свирели, сидящие вокруг отбивали ладонями ритм, восхищая стремительный танец юной, цветущей дочери Израиля. Девушка танцевала на земляном возвышении, согретая щедрым пламенем, насквозь освещённая им, и стан её был так тонок, что казалось, что препоясана она золотым кольцом. Дар благой юности. Единственное, что у неё было.
Играющий на свирели юноша не сводил с неё взгляда. Кроме переполненного любовью сердца и пары проворных рук он тоже ничего не имел…
Иуда неслышно шёл за границей тьмы от костра к костру, не приближаясь, не отдаляясь… Слушал недолго, о чём говорят, шёл дальше. Его чёрный силуэт мог бы заметить иной, наблюдавший из темноты позади него. Но не было других, кроме Иуды. Он видел всех, его не видел никто.