Когда мы увиделись снова, Дашу было не узнать. Прежняя коза-дереза вернулась, но уже в обновленном виде. Каблуки сделались еще выше, каштановая грива удлинилась, усложнилась еще на несколько полутонов.
– Машка приехала, – сообщила она мимоходом.
– Погостить?
– Нет, жить остается.
– А как же работа?
– Да какая там работа! – махнула рукой Даша. – Смех на курьей палочке.
Работа у Маши была неплохая, насколько я знаю. Небольшой начальник чего-то там коммерческого.
– Она на неделю приехала. Осмотрелась, да и осталась. Правильно, я считаю.
Тут бы и звякнуть моему внутреннему звоночку, но мысль Даши мне была ближе: действительно, если уж где и следует делать карьеру, то только в Москве, городе неограниченных возможностей, которому никакой другой в подметки не годится.
Встречаться мы стали немного чаще и всякий раз вроде бы искренне друг другу радовались. Для Даши нашлась творческая работа где-то на окраине города. В Даше стало меньше вычурной цыганистости: она не приутихла, но как-то очень грамотно смягчилась, контрасты лишились резкости, а из усложнившихся полутонов – от краски ли, от новых ли жизненных обстоятельств – взгляд ее стал мягче, нежнее, что ли. Эта Даша не стала бы выгибаться на стульях, изображая провинциальную фам фаталь.
Тогда же я и с Машей познакомился поближе. Пиво с ней пили; обсуждали ее карьерный рост в компании, куда она поступила чуть не на следующий день после переезда; говорили об общих знакомых, которых, оказывается, имелось достаточно.
Даша права оказалась. Этот город и Маше пошел на пользу. Она сделалась строже, отутюженней. Всякий раз, глядя на нее, я вспоминал изысканное старинное слово «гарсоньерка», которое, по правде говоря, означает не человека, а холостяцкое жилье, но звучание его подходило графичному облику новоиспеченной москвички.
В тот раз мы были вчетвером. Маша с Дашей, я, а еще знакомая девушка, которой лень давать имя: она примечательна только одним своим глупым испугом.
Мы сходили в кино, потом – выпить кофе. За столом я много говорил, как всегда бывает со мной после хорошего фильма. Раскладывал по полочкам свои впечатления. Даша на правах дипломированной артистки тоже вставляла что-то дельное. Не отставала и безымянная девица. Но вот пришло время. Маша посмотрела на Дашу: чуть дрогнул стриженый белый хохолок, – и та спешно засобиралась. Они пошли к машине, а мы с той, безымянной, к метро отправились.
– У них любовь, – сказал я.
Моя спутница округлила глаза:
– Ты хочешь сказать, что они?..
– Они молчат по-другому…
Она перебила:
– Я даже слово это выговорить не могу, а ты… Нельзя так про людей говорить. За спиной.
– А что в любви плохого?
Молчание любящих иное, оно естественное, оно прикрывает, как пленкой, и долгие задушевные разговоры, и понимание между людьми, которое из этих разговоров возникло.
Но она не стала слушать. Испугалась, затряслась, как будто любовь бывает стыдной.
Не бывает.
Из всех жен Владимира Петровича я знаком с двумя – второй и третьей. Первую знаю только по фотографиям. Эта изящная смуглянка с коротко остриженными волосами была его первой, еще студенческой любовью и матерью его первого ребенка.
– Вовка-пароход делает деньги и детей, – поведала мне Инна, родная сестра Владимира Петровича, которая приходится мне приятельницей. Для нее, едкой остроумицы, он Вовка-пароход, для других – шеф, начальник, директор, полубог, не меньше.
Я помню, мы заходили к нему на работу: нужно было ему что-то отдать. Пришлось подождать немного: начальства на месте не было. В офисе царило рабочее оживление, но вдруг воздух тревожно загудел, а потом разом стихли все звуки – и мерно застучало что-то вроде метронома. Владимир Петрович, издавая каблуками своих ботинок упругий стук, шел меж столов, осматривал территорию – кивал направо и налево, горделивый, седой как лунь, с гусарской выправкой, а сам чем-то похожий на племенного жеребца.
– Слушай, а ты-то его не боишься? – шепнул я Инне, заробев от этой тревоги, так внятно прописавшейся в служебных помещениях.
– Я Вовку в трусах видела, – ответила она.
По возрасту Инна годится «Вовке» в дочери. Ему скоро шестьдесят, а ей чуть за сорок. Но отношение у Инны к брату скорее покровительственное.
– Пролетарий, но сердечный, – говорит она, умудряясь всего в двух словах дважды погрешить против истины.
Владимира Петровича, любителя костюмов стального цвета и щегольских остроносых ботинок, можно в худшем случае принять за мещанина во дворянстве, но никак не за пролетария. К тому же его зацикленность на собственной персоне настолько естественна, что в праве его на эгоизм не хочется даже сомневаться.
Его актуальная жена сидит дома, с бывшей женой он ездит в гости к общим детям. Он бы и самой первой – той, смуглянке, – наверняка нашел бы применение. Но контакта с ней нет. Она живет в другом городе, замужем, просит не беспокоить.
– Сердечный, ну конечно, – усмехаюсь я. – В груди у него что угодно: пламенный мотор, кожаный мешок для перекачивания крови, – но никак не средоточие сердечности.
– Ты его не знаешь, – возражает Инна.
– И не стремлюсь, – говорю я, но в этом месте немного лукавлю.
Мне не очень интересен успешный бизнесмен Владимир Петрович, но к брату Вовке, мужу Владимиру и любовнику, скажем, Володеньке я бы присмотрелся. Я никогда не видел, чтобы он открыто интересовался женщинами. Какая часть женского тела для него особенно притягательна – ни для кого не секрет, но на моих глазах не было такого, чтобы он открыто с кем-то флиртовал. Матери его детей (а следовательно, и любовницы) возникают, будто грибы после дождя: внезапно, разом, да еще и с готовенькими ребятишками.
Со второй его женой, Марией, я познакомился вынужденно. Инна получила от нее оскорбительное письмо: Мария обвиняла семью мужа, что та сотворила такого «выродка», который не стесняется заводить любовниц при живых женах.
Случилась кошмарная свара, я был единственным свидетелем. Две женщины кричали друг на друга – так я без нужды узнал, что Инна в юном возрасте путалась с каким-то «стариком», а Мария принялась наставлять мужу рога чуть не на следующий день после свадьбы. Сцена некрасивая вдвойне, если учесть, что Инна – переводчица немецкой классики, а Мария – директор школы.
Примирение оказалось таким же неожиданным, как и ссора. После развода, сделавшего ее не бедней, а только свободней, Мария снова звала бывшую золовку на кофе. И мне временами доставалось.
– У тебя любовник есть? – спросила ее как-то Инна.
– Я обслужена, – невозмутимо ответила Мария.
– Надеюсь, не машинным способом?
– Мануальным.
Я сидел красный как рак, а «девушкам» было хоть бы хны.
Мария – женщина злая, высокомерная, но лучшего собеседника для вечера с белым вином и сырными канапе трудно представить. Она выставляет напоказ все свои ровные белые зубы, много жестикулирует, изрекая гадость за гадостью.
– Дочь моя за чурку не пойдет, не для того я ее до восьмого класса ремнем била, чтобы она в гарем пошла… – И все с такой энергией, с таким огненным обаянием, что и возражать-то ей не хочется.
Кроме битой дочери, у которой роман с нефтяным кавказским магнатом, есть у Марии и небитый сын. Его Мария боготворит. Понять это можно по тому, что она рассказывает о своем финансисте с усилием: плохое о нем говорить не может, а хорошее в принципе не может сорваться с ее уст.
Другая жена Владимира Петровича – под номером три и с мягким именем Саша – похожа на рыбу. Юркую плотву – прохладную гибкую живность. К ней я бы в гости на кофе не пошел, хоть сколько меня Инна ни уговаривай.
Саша любит нацеплять маску страдания: углы губ опущены, глаза собраны в булавочки. Эту деланую муку я называю кисло-молочной, но раздражает меня не столько маска (сама по себе забавная), сколько необходимость участвовать в дурацком спектакле.
– Я мать-одиночка с двумя детьми, – любит повторять Саша, смотрит требовательно.
Не врет, в общем-то. Саша Владимиру Петровичу – гражданская жена. Но кредитка его в полном ее распоряжении, живет она в его доме (обставленном Марией), работает в его же компании, возможно, в паре кабинетов от того стола, на котором они, по слухам, зачали свою старшую девочку.
У них две девочки, хорошенькие как куклы, жаль только неулыбчивы – в мать.
Теперь Саша звонит родственникам своего гражданского мужа и рассказывает, что он страшный эгоист и самодур, что надоел, она устала.
Инне ее не жаль. Ей вообще не жаль жен брата: она называет их «злодейками». Всех скопом.
– Его же легко осчастливить, – говорит она, удивляясь, что кто-то не может понять вещей столь очевидных.
– И как же?
– Полное брюхо, пустые яйца.
Кстати, готовить Саша не умеет, и воображать в постели ее холодное тело не очень приятно – не понимаю, зачем брат Инны стал с ней жить. Может быть, она с глазу на глаз другая – живая, теплая, счастливая…