– И как же?
– Полное брюхо, пустые яйца.
Кстати, готовить Саша не умеет, и воображать в постели ее холодное тело не очень приятно – не понимаю, зачем брат Инны стал с ней жить. Может быть, она с глазу на глаз другая – живая, теплая, счастливая…
– Он хоть бы стерилизовался, что ли. С такой плодовитостью да в его-то годы… – сокрушалась как-то Инна.
И тут она права настолько же, насколько и не права. Брат ее, в общем-то, выглядит на все свои «без пяти минут шестьдесят», но это ухоженные «без пяти минут», тренированные, излучающие силу, и теоретически можно понять тех женщин, которые спешат завести детей от молодцеватого патриарха.
По неуточненным данным, их у него шестеро. Три дочери, три сына. Третьего сына он не видел: некая женщина хотела ребенка, Владимир Петрович не возражал, а потом та исчезла и некоторое время спустя открыткой поздравила его с мальчиком.
– В мыльной опере новая серия, – объявила на днях Инна. – Вовка новую бабу обрюхатил.
– На работе?
– А где ж еще?
– Она, конечно, худенькая, маленькая, темные волосы, красивая задница, что немаловажно, – разыгравшись вслед за Инной, стал перечислять я.
– Только не говори, что это ты ее подослал. – Она засмеялась.
– Само собой, у меня ж других дел нет, – рассмеялся и я.
Не говорить же, что жен у ее брата много, а женщина – всегда одна. Изящная смуглянка с короткой стрижкой.
Она была, конечно, прекрасна. Кричала:
– Ты меня слышишь? Алло! Ты меня слышишь? Я не буду брать отпуск в октябре. Возьму в декабре четыре дня, ты меня слышишь? Алло! – И так бесконечно, легко перекрывая могучим голосом вагонный лязг.
Я сидел напротив; смотрел, как мерцает за ее спиной живая темнота, считал остановки; боялся, что лопну.
Герань, а не женщина.
От «Пушкинской» до «Тушинской» езды минут пятнадцать, а поздним вечером и того быстрей: поезд метро несется стрелой, гремит; остановки короче; никто не заходит, люди только покидают вагоны – как поле боя, поспешно, не оглядываясь.
А ей хоть бы что.
Она, большая, сидела, закинув ногу на ногу, подолом красной юбки мела пол. Юбка у нее в мелкую складочку, а по нижнему краю серебряные человечки танец пляшут, силятся будто что-то сообщить, но тщетно: их пляски выглядят кривлянием.
На вид пассажирке под пятьдесят, но это толстые «под пятьдесят»: морщин нет, кожа на лице натянута, как мембрана на барабане. Руки пухлые, в младенческих перетяжках. Короткая стрижка. Волосы нечистые, с маслянистым блеском, ведь вечер уже, целый день позади. Но веселости своей волосы не утеряли: они у женщины винного цвета с синеватым отливом, словно в бордо кто-то чернил накапал.
– Алло! – надрывалась она на весь вагон, лоснясь белым лицом. – Я не хочу отдыхать летом, у меня летом много работы, ты меня слышишь? Алло! – А зубы мелкие, неровные, клыкастые, как у азиатского чудища из книжки.
Кричала она, наверное, не один переезд. Едва оказавшись в вагоне, я почувствовал напряжение, разлитое в воздухе. Так бывает перед грозой: чувствуешь, что еще немного, и воздух сгустится до невыносимой плотности и рванет так, что мало не покажется. А народу было немного: бледный старик, мужчина с газетой, еще чинная серольняная семейная пара, в дальнем конце дама с лошадиным лицом.
– Да, что ж это такое?! – Крикунья отняла телефон от уха, поглядела на него, и снова: – Алло! Ты все поняла, что я тебе сказала? Пометь там у себя. Алло!
– Никакого воспитания у людей, – глядя в сторону, пробормотал старик с одутловатым лицом. Он был болезненно бледен, похож на алкоголика.
Другой мужчина, тот, что с газетой, поднял лысоватую голову и с готовностью ею покачал: мол, всячески поддерживаю. Он и на меня посмотрел, приглашая к согласию. Я движений лишних старался не делать: еще немного, и посыплется из меня хохот.
Волосы у женщины бордовые, а одеяние – близкое к оранжевому. Многослойная блуза с воланами, оборками. Декольте неровными выступами, будто высыхающее море.
А лицо – как у завклубом, вечной затейницы, сделавшей досуг работой. Герань, ну, точно герань.
Она покачала ногой, туфля свалилась, открыв широкую ступню, похожую на лапоть. Я покосился с осторожностью: ногтей, изъеденных грибком, или рваного капрона, наверное, не пережил бы.
Обувь, кстати, забавная. Серебряные лодочки с тупым носком и с крошечным желтым бантиком. Туфли принцессы с детского утренника, опухшие от непростой жизни.
Покричала, успокоилась ненадолго, сложила руки, прикрывая мобильник, как фиговый листок, а заодно выказала еще одну странность. Она сидела, не поднимая глаз. Взгляд ее все время блуждал где-то понизу: по ногам, по полу, а в основном был сосредоточен на телефоне, серой коробочке позавчерашней модели.
Вагон тряхнуло, и женщину следом. Как по сигналу, она снова принялась терзать телефон.
– Алло! – закричала, едва приложив мобильник к уху. – Ты меня слышишь? Ужинайте без меня. Я не хочу ужинать. Алло!
– Этого еще только не хватало, – сказал бледный алкоголик.
– …уже поужинали? Да, я не хочу. Алло! Ты меня слышишь?
– Бывают же больные, – сказала одна половина серо-льняной пары, обращаясь к другой половине.
Другая половина, мужская, пожала плечами.
Подростков в вагоне не было: уж они-то наверняка принялись бы смеяться. Шушукались бы и ржали бы крикунье прямо лицо: у молодости много бонусов, и один из них – право смеяться, когда вздумается.
Поезд ревел, женщина надрывалась: да, ужинать не хочет, и даже чаю пить не будет, потому что у Соньки попила, пускай ее не ждут, хотя почти приехала…
– Хамка тупорылая, – тихо прокомментировал бледный алкоголик.
Я боролся со смехом, думал: если расскажу про голосистую герань, то ведь не поверит никто; самые правдивые истории в пересказе выглядят самыми бредовыми – словно действие, перенесенное на бумагу, оказывается чересчур выпуклым для этого двухмерного пространства; оно топорщится, лезет наружу, словно кошка из ящика.
А домашние животные – я снова переключился на тетку – у нее есть. Наверняка собака – лохматая, нечесаная, оставляющая всюду белесые клочья шерсти. Да, у женщины по красному подолу юбки ее человечки немые танцы пляшут, а собака лежит рядом, зевает лениво.
– Я не буду есть котлеты. Ты слышишь меня?! Алло! Я не люблю котлеты, они жирные. Оставь мне рису и овощей.
– Еще и это, – сказал бледный алкоголик.
Тот, что с газетой, резко встал, швырнул газету на сиденье и, ни на кого не глядя, прошел в другой конец вагона.
Дама с лошадиным лицом, стоявшая в дальнем конце, зашаталась: приложила руки к животу и стала делать мелкие поклоны. Затрясло и меня. Я склонил голову к коленям, лицо руками закрыл: не было больше сил, кончились в единый миг. К тому же, подумал я, если человек глух и слеп, то, в общем-то, не обязательно особенно сдерживаться. Он играет свою комедию, воздвигнув меж собой и зрителем невидимую стену, и в то же время позволяет и тебе токовать, как вздумается.
Двери вагона снова разъехались. Остановка.
– Погодите! – вскричала толстуха, указывая на выход. – Остановите!
Старичок алкоголик вскочил, подставил ногу, чтобы двери раньше времени не захлопнулись.
Она поднялась и, сильно заваливаясь на сторону – с ногами что-то неладное или с бедром, – выбралась наружу.
Ушла – и вокруг опустело. Словно те несколько человек, которые еще оставались в вагоне, не значили ничего, не имели никакого веса. Пустяк. Мелочь, недостойная внимания.
Как толкнуло, я достал свой мобильник. Показывая перечеркнутую антенну, дисплей информировал, что связи с внешним миром нет. Глухо.
Выходит, для людей цвела. Прекрасная невыносимо.
Болтали о «косметичках». Я сказал, что им по должности положено разбираться в демократии, потому что демократия – это подвижное равновесие, которое нужно все время выравнивать, и кому, как не косметологу, знать об опасности крайностей.
– …и слишком сухая кожа нехороша, и слишком жирная, – говорил я, – а идеальное ее увлажнение – это и есть искусство демократии.
Приятель рассмеялся:
– Они прыщи давят, им не до демократии.
Упрекнул в зауми, я чего-то устыдился, стал вспоминать, как однажды ходил к «косметичке», точнее, к маникюрше, первый и последний раз. Хотелось испытать на себе, каково это – быть человеком с профессионально обработанными ногтями. Рассказывая об этом дурацком случае, вспомнил человека с ногтями крайне неухоженными.
Не знаю почему, по какому туманному наитию, возникла эта женщина, с которой развело уже давным-давно. Может быть, ее можно посчитать за воплощение демократии, когда у всех равные права – на душевные волнения, например.
– …была такая, – рассказывал я. – Тортила. Я знал ее постольку-поскольку. Она походила на рептилию. Жалобные глаза концами книзу. Да еще злющая, как тысяча гадюк. Мне не по душе было с ней встречаться, но приходилось иногда. Она давала мне заказы на статьи и заговаривала иногда на внерабочие темы. Старая, злая, надоедливая, да еще и грязноватая. Она из тех, кто путает неряшливость с альтернативностью: пестрые кривые хламиды, стоптанные каблуки туфель, толстые узловатые руки. Никакого лака, а кончики пальцев даже пожелтевшие от беспрестанного курения. Она постоянно курила, сигарету буквально не вынимала изо рта. «Жанна, – говорил я (она просила называть ее Жанной), – а спите вы тоже с сигаретой?» – «Нет пока. Но когда-нибудь точно сгорю в постели», – отвечала она, словно я именно на эту опасность ей и намекал. Для полноты картины ей не хватало только крупной бородавки на каком-нибудь видном месте, на кончике носа, например, или на лбу, по самому центру…