Принесли салат и первое. И то и другое было одной температуры – комнатной – и примерно одного вкуса.
Он отодвинул тарелку.
– Не понравилось? Я же говорил! – с некоторой гордостью произнес Воробкевич.
– Да, я, пожалуй, схожу к Юзефу. Я, собственно, просто хотел узнать, как подвигаются дела?
– Отлично! – Воробкевич потер лапки. – Просто отлично! Нам отдают фойе театра. И совершенно бесплатно. Будет шампанское! И закуски! Я разослал приглашения… Весь цвет города… Вы, разумеется, тоже приглашены.
– Благодарю вас.
– Месяц здесь, потом Прага. Потом Вена. Супруга мэра будет лично открывать.
Похоже, перед городской администрацией благодаря Баволю неожиданно открылись новые перспективы.
– Кстати, статья о Баволе выходит сегодня. Мне положительно обещали, что сегодня.
Воробкевич возбужденно вернулся к своей тарелке. А все-таки жаль, что масоны столь нетребовательны в еде. Каменщики, что с них взять.
– Но Баволь-то, оказывается, и правда слышал голоса, – сказал Воробкевич.
Мрачный официант забрал пустую тарелку Воробкевича и его – почти нетронутую. Он все же рискнул заказать себе кофе.
– Я связался с Цвинтаром, – пояснил Воробкевич, – надеялся, что он мне что-нибудь подбросит… какую-нибудь информацию, фактуру. Для статьи о Баволе. Так вот, Баволь был самый настоящий псих.
– Что, совсем?
– Да. По крайней мере, Цвинтар так говорит. Баволь думал, что с ним сообщаются инопланетяне. Они ему что-то там диктовали, какие-то откровения. Будили посреди ночи, потому что у них там, в небесных сферах, время течет по-иному. Цвинтар говорит, что Баволь стащил к нему все работы, потому что был ужасно напуган. Все толковал про устройство какой-то ракеты. Он это показал кому-то… не тому. И инопланетяне поняли, что он недостоин. Пытались его уничтожить. Едва не сбили машиной на светофоре. Потом…
– Он боялся именно инопланетян? Не гэбухи? Или, там, ЦРУ?
– Инопланетян. Тогда это было модно. Все как с ума посходили. По рукам ходили распечатки с лекциями этого, как там его, Ажажи. Ждали, что вот-вот они спустятся с неба на своих круглых аппаратах и откроются нам. Слушали небо. Я сам вел в газете колонку. «Раздвигая горизонты» она называлась.
– Телепатия? Может ли машина мыслить? Гипноз? Сверхспособности?
– В том числе. Все зачитывались тогда фантастикой, знаете…
– Знаю. А отчего он умер, Баволь?
– Убило током. Чинил пробки – и вот. Такой нелепый, нелепый случай. Он ведь был очень крепким человеком для своего возраста. Погодите, вы что? И правда думаете, что пришельцы?
– Да нет же. Я, честно говоря, не верю, что там было что-то эдакое. И ракета эта, так, плод больного ума. Ракеты все-таки профессионалы конструируют, а не художники.
– Татлин… – неуверенно сказал Воробкевич.
– Ну и что – Татлин? Тоже мне, конструктор. Я, собственно, вот о чем хотел спросить…
* * *
– Он, значит, был еще и писатель? – Воробкевич перелистывал альманах, пальцы у Воробкевича были короткие и аккуратные, как у ребенка. – А иллюстрации чьи? Что, тоже его? Я бы сказал…
– Ничего особенного, верно? Его, похоже, потом пробило.
Воробкевич молчал. Пухлые пальцы постукивали по несвежей скатерти.
– Ладно, – сказал Воробкевич наконец, – идемте. Я вам кое-что покажу.
– Куда?
– В приватный кабинет. Попьем кофе там. Кофе тут, во всяком случае, терпимый. Только зря они кладут туда кардамон.
– А вы не можете им сказать, чтобы они не клали кардамон?
– Нет! – отрезал Воробкевич.
Наверное, подумал он, это своего рода ритуал. Испытание. Каждодневное испытание.
– Вам уже сказали, что я давал заключение по Эрдели? – Воробкевич опустил штору, умостился в кресле, покивал сам себе. – Сказали ведь? Вейнбаум, этот старый сплетник. Я знаю, вы его наняли в качестве консультанта. Это вы зря. Он врет. И всегда врал.
– Знаете, ложь – это очень интересная штука, – сказал он, – ложь – это и есть человек. Его надежды, его страхи, его амбиции. Тогда как правда – это просто правда. Хотя вы правы, Вейнбаум, по-моему, врет просто из любви к искусству. Так что насчет заключения?
– Когда Марта попросила меня атрибутировать Эрдели… не меня лично, но найти специалиста… подтвердить… Она уверяла, что нашла его на чердаке особняка. Когда ей его наконец вернули в пользование. Особняк, в смысле. Возможно, так оно и было на самом деле, хотя Марта…
– Тоже любила приврать?
– Марта врала только с умыслом, – с достоинством сказал Воробкевич, – только ради дела. Но суть не в этом. Дело в том, что там было еще несколько работ. И я приобрел их у Марты. Вернее…
– Взяли как плату за услугу.
– Да. Это было честно. Я хочу сказать, – педантично поправился Воробкевич, – у Марты было тогда неважно с деньгами, а работы и правда были так, середнячок.
Официант принес кофе и бесшумно удалился. Он осторожно отхлебнул. Кофе был лучше, чем он ожидал, но и правда, зачем они туда кладут кардамон?
– Над вашей головой, – сказал Воробкевич.
– Вы продали это ресторации?
– Пожертвовал. Услуга за услугу. Понимаете, у меня пожизненная скидочная карта, приватный кабинет, когда понадобится, и…
– Хотите, угадаю? Датировано двадцатыми и подписано Баволем, так? Выглядит старше. Кракелюры.
– Если бы вы знали, как легко делаются кракелюры, – сказал Воробкевич.
– За что вы это выдали?
– За работу неизвестного мастера-масона восемнадцатого века.
– Что же тут масонского?
Черные волосы, черные глаза. При желании можно было усмотреть сходство с Яниной. При очень большом желании.
– Как что? – удивился Воробкевич. – А букет? Масонство уделяет большое внимание символике цветов. Почитайте Морамарко, что ли…
– Я почитаю, – сказал он терпеливо, – все-таки, если вкратце?
– Вкратце сие можно трактовать как Аллегорию, держащую в руках символы Мудрости, Силы и Красоты, – бойко пояснил Воробкевич. – Энотера, она же примула вечерняя, – эмблема молодости и, хм… оргиастических удовольствий, уравновешенная пассифлорой или кавалерской звездой, символизирующей усмиренные страсти и искупление, также витекс священный или авраамово дерево, символ целомудрия и добродетели, также мужской силы. Но ведь ничего особенного, верно?
– Ну, вообще-то так бывает. Человек начинает как копиист, а потом находит свою фишку. Для этого совершенно необязательно сходить с ума.
Он глянул на массивные, наверное тоже масонские часы на стене. На серебряном циферблате испускало золотые лучи восходящее солнце. Самое время навестить Юзефа. Он вспомнил роскошные золотисто-алые тона чечевичной похлебки, острый запах зелени, чеснока и лимона и сглотнул слюну… красное это, красное дай мне!
– Знаете, я, пожалуй, пойду. Пообедаю у Юзефа.
– Конечно, – сказал Воробкевич с облегчением. – Там, по крайней мере, кормят.
– Только последний вопрос – мне тут намекнули, что с могилой Валевской были какие-то проблемы. Вроде ее осквернили.
– Ну да, – удивился Воробкевич. – Все это знают. Ее выкрал этот молодой композитор. Как же его… Ковач! Говорили, он похитил ее, ну, чтобы… быть с ней вместе в последний раз. – Воробкевич стеснительно пошевелил носом. – Еще ходили слухи, что он в прощальном порыве сунул ей в гроб какой-то манускрипт. Нотную запись…
– А потом спохватился и решил забрать? Обычно из этого ничего хорошего не выходит. А почему этого нет в путеводителях? Очень ведь выигрышный сюжет.
– Марта была определенно против, – сказал Воробкевич. – Могила великой певицы – место, куда можно пойти поклониться. А распускать всякие слухи… сплетни…
Воробкевич сцепил пухлые пальчики, расцепил. Склонил голову набок, словно прислушиваясь.
– Теперь, наверное, можно, – сказал Воробкевич и улыбнулся.
* * *
– Сегодня нет спектакля.
– Я знаю.
– Тогда что вам надо?
Дверь служебного входа приоткрылась. На него пахнуло сырыми тряпками, застоявшимся табаком, и еще каким-то неприятным мужским лосьоном, острым, с мускусной отдушкой.
Где-то там, в глубине, была уютная каморка, и столик, прикрытый исцарапанной клеенкой, и вечерняя газета, и чай в подстаканнике, и кипятильник, и койка, застеленная старым шерстяным одеялом. Не может быть, чтобы такой каморки не было. Просто в нее плотно прикрыта дверь. Потому так темно.
– У вас работает такая уборщица – Корш? Нина Корш?
Почему он сказал – Нина? Ее могут звать как угодно.
– Никакой Нины у нас нет.
– А! Вспомнил! Пална. Пална, так вы ее называли. Она еще поет хорошо.
– Пална? Поет? Да она еле-еле разговаривает! У нее вся морда перекошена, – жизнерадостно сказал вахтер. – А зачем она вам, сударь? Неужто понравилась? Как бы это сказать… пленила красотою… Кто-ооо может сравниться с Матильдой моей!
У вахтера был неплохой сочный голос, а лица не видно. Глаза поблескивали во мраке.
Он терпеть не мог эту арию Водемона.