Разошлись на сон, а утром, в узкой столовой с непомерно большим столом темного дерева, Алексей попотчевал меня своим любимым испанским блюдом: ломоть подсушенного в тостере хлеба он натер чесноком, потом полил оливковым маслом, а сверху положил пару долек помидора.
– Любимое блюдо испанцев – это оливковое масло, политое оливковым маслом, – говорил он. Лицо его выглядело ровно таким же невыспавшимся, как и накануне вечером. Не мятым, но припухшим, с носом чуть меньшим, чем у его брата, но тоже крупным (видимо, фирменный знак семейства).
Он взял выходной. Не ради меня, конечно, – кто я ему? – ради дочки. Ему предстояло забрать ее из школы в четыре часа дня.
– Мне на диван переезжать? – заволновался я.
Не надо. Встреча продлится всего час-два. Он заберет дочь из школы, поиграет с ней, и ее уведут.
«Уведут», – отметил я слово, странное в данном случае.
Времени до встречи было достаточно, и он был готов со мной покататься – показать квартал в Мадриде, который мне наверняка понравится, и свою любимую кондитерскую.
Машина у него оказалась грязноватая. Создавать уют, обустраивать пространство Алексей не умел. Дома – черный кожаный диван и лысые белые стены, в машине – какие-то пластиковые кули, куски рваного картона на заднем сиденьи. Пока я обсыпался сахарной пудрой на втором этаже его любимой кондитерской, Алексей, попивая «свой» кофе (с молоком, и пять ложек сахара), жаловался на испанцев, которые не сдерживают своего слова, не говорят всей правды – и попробуй-ка вести с ними дела.
В Прадо, национальный музей, он идти со мной не захотел, подвез только к заветным ступенькам, а сам отправился назад, в свой брусчатый Эль-Эскориаль, – «купить чего-нибудь, и в школу».
Вернулся я поздно – увлекся пышной красотой мадридского центра, зримо, выпукло, многообразно отвечающего на вопрос, во что перевоплотилась разграбленная испанцами Америка. Профукали конкистадоры богатства заокеанских народов – так думал я, – проиграли, пропели, проплясали. Наверное, здорово приезжать сюда эдак раз в год – и об этом думал, гуляя широкими проспектами и кривыми переулками, – пошляться, портвешок попить, заглянуть в глаза худощавым красавцам Эль-Греко, которые нет-нет да и возникали на улицах, поискать в толпе смешных пучеглазых девочек Веласкеса. Жить здесь – а такую мысль я примеряю во всяком новом месте – я бы, пожалуй, не стал, даже если бы у меня было столько же денег, как у Алексея. Праздничный город, но чужой.
– Живой? – только и сказал Алексей, когда я вошел.
– Почти, – ответил я, жалея, что не догадался купить вина: хотелось выпить, а просить у Алексея я бы не стал. Кто я ему? Никто. Чужой человек. Я знал о нем больше, чем того заслуживал, и в той свободе, с какой он мне рассказывал о себе, было еще одно свидетельство, что приятельствовать мы не станем.
– Развелись, – продолжил он вчерашнюю песню под красное вино, которое таки возникло на столе, и просить не пришлось. Ана сама захотела, говорила, что не любит его, не видит с ним будущего. – У нее все было, чего ей надо?
Требование развода было для него громом средь ясного неба. Жили-были, он ходил на работу, она сидела дома с ребенком, по выходным ездили в Мадрид, или в кино, или к ее родственникам, жившим все в том же Эль-Эскориале, или к друзьям – опять ее, жившим все там же. Жили-были, а потом развелись: Ана собрала вещи и ушла – вначале к родителям, а затем в отдельную квартиру.
– Они не понимают слова «нет». Пять раз спросила, хочу или нет, – жаловался Алексей на мать своей бывшей жены (как зовут бывших тещ?), которая все хотела угостить его паэльей. – Так достала, что я ее чуть не послал.
– Другое отношение к словам, – предположил я, – сам же говорил, что они любят обещать. Не различают, наверное, где отказ, а где ожидание, что тебе понастойчивей предложат. Вот и уговаривают.
– Что я, красна девица, чтобы меня уговаривать?
– Не девица.
Я заговорил о погоде и о новых планах. Бильбао посмотрю в другой раз, а сейчас поеду на юг, где наверняка тепло:
– Сяду на поезд и поеду.
– Машину лучше возьми.
– У меня прав нет.
В его взгляде мне почудилось презрение: разве можно жить без машины? как ты вообще живешь без машины? живешь ли?
– Так почему вы развелись? – Мне захотелось поставить точку в этой банальной истории.
– Не сошлись.
– Ругались?
– Ну, она-то кричала. Эти испанцы всегда кричат. Хорошо им – кричат, плохо – тем более.
– А ты чего ж не кричал?
– А чего воздух зазря сотрясать?
Ага, мысленно кивнул я, а теперь плачешься чужому васе.
На следующий день я уехал. Едва закрыл дверь подъезда и с грохотом покатил чемодан по булыжникам в сторону железнодорожной станции, как забылись Алексей и его жизнь, показавшаяся мне такой же сдавленной, как и его квартира.
Поездка в Испанию планировалась на двоих, но случились служебные обстоятельства, я поехал один – и не пожалел, научившись в Кордове, прямо на площади у церкви, бывшей когда-то мечетью, танцевать фламенко. Черная, похожая на жука испанка, плясавшая вечером на уличном, полусемейного формата, празднике, показала мне, как переставлять ноги и как крутить рукой: срываешь плод, надкусываешь его и выбрасываешь – и рука, совершив дугу, взлетает снова, за новым фруктом – яблоком, конечно, плодом запретного знания.
До Малаги я тоже добирался поездом – дорого, прав был Алексей, но зато я посмотрел, как высыхает страна ближе к югу, все больше напоминая черствый хлеб, и это в начале мая.
По всей Европе шли дожди, а в Москве, как прилежно докладывала по утрам телефонная трубка, даже снег шел. Меня же провяливало солнце, не теплое уже, злое, жалящее: всего раз я позавтракал на гостиничной террасе, а лицо почернело в головешку, обнаружив и намечающуюся, еще слабым мелком прочерченную сеточку морщин, – глядя на себя по утрам в гостиничное зеркало, я мог предположить, каким буду стариком. Если, конечно, буду.
Десять дней показались вечностью – не потому, что было скучно, а потому, что много всего произошло; я отключился от внешнего мира напрочь, и, когда вновь оказался в Эль-Эскориале, возникло чувство, что это город из сна, виденный, но как-то смутно.
В последний вечер Алексей предложил пойти на уличный праздник. Какое-то национальное меньшинство шумно праздновало какой-то свой праздник, для чего возвело в центре Эль-Эскориаля два больших шатра.
– Приглашаю.
Он хотел выписать себе индульгенцию, кормить меня тем, чем он хочет. На пластиковом столе в пластиковых тарелочках появились пирог с грибной начинкой, копченые рыбешки, жареная морская мелочь. Вино – белое, кислое, в гофрированных стаканчиках.
Нравится ли, не спрашивал и похвалы не ждал: чувствовались повадки человека, привыкшего раздавать приказы.
– Сколько на тебя народу пашет? – перекрикивая толпу, поинтересовался я.
Оказалось, что около трех десятков.
Пока я отсутствовал, в гостях у него побывали родители, московские учителя. Счастливая учительская семья, как мне еще брат Алексея рассказывал: отец – физик, мать – учительница начальных классов. Уже на пенсии, но дают частные уроки на дому. Не ради денег, а из любви к предмету. Съездили на день в Мадрид, а еще по лесу погуляли, встретились с Соней (так дочку Алексея зовут). Привезли ребенку русские сказки, переведенные на испанский. Разговаривали больше жестами, хотя «Соня все понимает». А еще больше играли.
– К ней домой ходили? Или у тебя?
– Нет, в парке у школы, как всегда.
На снимках в его телефоне, которые Алексей показал мне, пожилая женщина – круглолицая, с короткой седой стрижкой и ярким румянцем – была с девочкой одна. Сидя с ней на скамейке, листала книжку или с неподдельной радостью хлопала в ладоши, глядя, как девочка качается на разноцветных брусьях.
– А где твой отец? – спросил я, думая, что он-то наверняка худой, костистый и похож на невыспавшегося Дон Кихота.
– В туалет ушел. – Алексей усмехнулся. – Он снова курить начал, тайком. Мать все знает, но молчит.
– Делает вид, что ничего не замечает, – подхватил я мысль, чувствуя уже приближение другой мысли, претендующей на открытие в этом сложном семейном многоугольнике.
Я подумал, что его родители, скорее всего, из тех супругов, которые, оказавшись в ресторане, часами могут сидеть друг напротив друга и почти не разговаривать. Раньше я считал это молчание тревожным – сигналом того, что люди живут вместе по нужде: ну, дети, ну, дом, ну, прошлого больше, чем будущего… Сейчас у меня такой уверенности уже нет: молчат ведь еще и потому, что понимают друг друга без слов, не спрашивает же селезенка у печени, как той живется, – она все и так чувствует.
Ты избалован счастьем родителей, вот что мне захотелось сказать Алексею, ты считаешь такое счастье единственно возможным; ты, может быть, даже не догадываешься, что счастий бывает много, нет единого на всех счастья; селезенка может быть селезнем, а печень – печкой, и один будет крякать, а другая пыхать, что тоже – как знать? – своеобразное счастье.