– А сцыки без пердыки – шо свадьба без музы́ки!
Владка упивалась своей причастностью к искусству; ее переимчивость и артистичность расцвели на этих одесско-елисейских полях. На семнадцатый день рождения почитатели ее безупречного тела в складчину подарили ей гитару, и она очень быстро выучилась нескольким аккордам, как говорила Барышня, уголовного свойства – во всяком случае, ее репертуар поражал некоторой однобокостью:
Хоп, мусорок,
Не шей мне срок!
Машинка Зингера иголочку сломала…
бойко выпевала Владка скромным по диапазону и силе, но точным хрипловатым голоском.
Всех понятых,
По-олу-у-блатных,
Да и тебя, бля, мусор, я в гробу видала…
В то же время в ее лексиконе появились: «творческий импульс», «ритуал очищения», «культурная амнезия», «трансформация формы» и «минимализм тем». Да, и «ковровая развеска», конечно же: это когда из-за плотно, одна к одной развешанных картин не видать цвета обоев.
В какой-нибудь многолюдной коммуналке, в бывшей зале для малых приемов – сорокаметровой комнате с эркером и высокими потолками – удавалось развесить довольно много картин. И Владка была самым деятельным участником этих домашних вернисажей: помогала мебель двигать, стены освобождать, таскать картины и какие-то абстрактные коряги на подиумах. Она же, ввиду всем известной ее порядочности, сидела на лотерее: все, кто являлся на подобный вернисаж, сбрасывались по десятке, и когда набиралось рублей пятьсот, разыгрывали несколько работ вечно безденежных художников.
Летними ночами, бывало, ездили купаться на Ланжерон или в Аркадию.
Безлунная глубокая тьма, прогретый за день воздух, море светится от каких-то невидимых рачков… И ты медленно входишь в пенный шорох прибоя и бредешь в тяжко вздыхающую, ласковую глубину, расталкивая волны коленями, животом и грудью. Наконец, погружаешься и, опустив голову, видишь свое тело, призрачно сияющее с головы до ног, и плывешь, плывешь, плывешь до изнеможения, оставляя за спиной и берег, и город, и, кажется, саму себя…
* * *
Валерка, верный рыцарь уже вполне печального образа (он, кажется, стал осознавать, а не только чувствовать Владкину сердечную недостаточность, некую песчаную мель вместо женской души, мель, на которой застревали все ее обожатели, по ошибке приняв бесшабашную дружественность за отклик совсем иного рода), – Валерка, мучась, все еще продолжал угрюмо взывать:
– Ты меня только полюби, я за ради тебя сто человек убью!
Он поступил в «среднюю мореходку» и, когда, красивый и смуглый, как цыган, проходил мимо соседей – в темно-синей своей «голландке» с пристегнутым на пуговицы полосатым воротником-«гюйсом», в бескозырке и клешах, метущих камушки двора, не было такой тетки или бабки, чтоб головой не покачала и не буркнула – мол, какого еще рожна той рыжей дешевке нужно? А громко сказать вслед боялись: Валерка за свою любовь мог и правда если не убить, то покалечить.
Между тем после известного вернисажа в квартире на Преображенской, куда Владка приволокла его причащаться искусству, а он, в своей форме, битый час простоял, как бельмо на глазу, перед картиной художника Никифорова (где обнаженная Владка оголтело мчалась куда-то на каменном льве), а потом на лестничной клетке отделал хамуру творца так, что та и сама недели две напоминала львиную морду, – стал Валерка попивать; не от горя, конечно, а так, от скуки. Раза два подрался в экипаже (общежитии мореходки) – и тоже из-за Владки. Пропуская занятия, таскался с ней по городу, придумав какие-то мифические опасности в случае, если его не будет рядом в нужный момент.
А через год его из мореходки отчислили, и он загулял уже по-настоящему; и однажды среди бела дня и при всем честном народе отбыл со двора в наручниках, зажатый меж двумя мусорами. Рыдающая тетя Мотя призналась Владке, что он с какими-то новыми дружками «взял ларек».
– Что значит – взял? – наморщила Владка лоб.
– Та шо я, знаю? – плакала тетя Мотя. – И шо в том ларьке искать – календари та костяные гребни, ни то ще какую срань!
Напоследок она сказала обескураженной Владке, мол, Валерка велел передать, шоб ходила остору-ужненько… Волновался, мол, – кто щас обэрежэт?
Но ходила Владка, куда хотела, появляясь в самых неожиданных местах. Не в Интерклубе, конечно, не дай бог – там ошивались гэбэшные проститутки, – но на танцплощадку в парке Шевченко зарулить вполне могла – от широты интересов. А уж бар «Красной», где просиживала штаны вся одесская богема, а уж кафе «У тети Ути», а уж летний ресторан на крыше морвокзала – о, все это были утоптанные, усиженные, облюбованные места ее молодости.
Список ее знакомств был неохватным, многослойным, витиеватым и сложносоставным. В компании Владки можно было столкнуться с кем угодно. Она умудрялась дружить даже с Феликом Шумахером, районным сумасшедшим. Маленький, щуплый, с огромным носом, в шапке-ушанке и всегда с мятым алюминиевым, полным воды чайником в руке, он целыми днями бегал по городу, ездил в троллейбусах и говорил, ни на мгновение не останавливаясь, обо всем, что видел. Входил в салон с передней двери и представлялся:
– Я композитор, пишу стихи, могу достать фокстрот «Анечка».
Говорили, что Фелик – сын почтенных родителей, преподавателей политеха, а сынок просто неудачно переболел в детстве менингитом. Вежливый, милый, но не раз битый грубыми людьми, он уклонялся от близких знакомств.
Одной из немногих, кого к себе подпускал, была Владка. А та иногда просто так, от несметной душевной гульбы, брала его с собой «на прицеп», и это была картина – это была всем картинам картина: пламя огня, кудри вразлет из-под зеленой вязаной шапочки до бровей, шиковая походочка праздных ног, расстегнутое макси-пальто… а рядом, отставая на шаг, своим носом-форштевнем разрезая бульварные волны, с мятым чайником, полным воды, в шапке-ушанке семенит Фелик Шумахер.
В то же время она дружила с балериной оперного театра Ириной Багуц, была вхожа в два-три литературных дома и сама месяца три посещала литобъединение при каком-то клубе. При встрече чмокалась с известным пожилым архитектором и постоянно крутилась среди музыкантов, балетных и цирковых, и главное – среди художников, которые ее любили за легкость характера и «безотказный свист»: пригласить в компанию Владку было все равно, что повесить над окном клетку с канарейкой, – гарантия, что гости не заскучают.
– Что такое старость?! – выкрикивала она поверх хмельного застольного шумка. – Это когда уже не получается мыть ноги в умывальнике! – И первая заливалась таким искристым смехом, что не отозваться на него было невозможно.
Она, как Онегин, помнила все городские анекдоты, скабрезные и забавные случаи если не «от Ромула до наших дней», то уж за последние лет десять точно.
Правда, лепила все подряд:
– «Серп и молот – ритуальные предметы для обрезания!» – «Ну, серп – понятно, а молот для чего?» – «Для наркоза!»
Но тут уже успех зависел от степени алкогольного оживления компании.
(А выпить в Одессе было всегда: рядом Молдавия с ее винами-коньяками и с «Негру де Пуркарь», поставлявшимся когда-то к столу английской королевы; Одесский завод шампанских вин – полусладкое, сладкое и мускатное. А настойки из фруктов, а знакомые деды из пригородов, что привозили вино канистрами! Ну, а сухим рислингом так просто мыли руки в холеру летом семидесятого.)
Нельзя сказать, что у Владки совсем не было никаких талантов. Самым неожиданным образом она оказалась грамотной. Да-да, и это был настоящий врожденный дар, ибо не стоит забывать: Владка не знала ни одного правила грамматики, книг не читала – то есть, по всем законам логики и практики, должна была остаться вопиюще безграмотной. Но внутри у нее, где-то в области диафрагмы, помещался некий природный справочник правописания русского языка. Во всяком случае, стоило кому-то поинтересоваться, как пишется слово, через «е» или через «и», Владка на мгновение опускала глаза, как бы вслушиваясь в подсказку, затем поднимала их и спокойно произносила:
«Через “е”». Запятые вообще ставила безошибочно – как снайпер выбивает десятку; и, между прочим, рассказывая свои дикие невероятные истории («…Захожу вчера в дамский туалет в Городском саду, а там в позе лотоса сидит пожилой индийский мужчина, лысый такой, в желтом сари, и огромной сапожной иглой зашивает чей-то лифчик. Смотрю – елки-моталки! – да у него у самого груди шестого размера!») – так вот, рассказывая свои истории, она очень точно расставляла смысловые паузы и акценты; порой до самого конца не верилось, что все это она сочинила вот только что.