И заходить к Валерке стала реже.
Барышня говорила:
– Загубили Валерку, нашего Франциска Ассизского. А какой парень был настоящий!
Владка слушала с недоумением – кто загубил, с чего бы? Кто такой мог найтись, кого бы Валерка испугался? И плечами пожимала.
И даже в голову ей прийти не могло, что вот она-то и загубила. Именно она.
Месяца через два он опять сел, уже надолго, на три года. Во дворе говорили, что Валерка стал гениальным медвежатником, что для него нет замка, что любой заграничный сейф для него – как вон тот дощатый сарай со щеколдой…
Владка не вслушивалась. Ее никогда не интересовали дворовые сплетни. Она и сама никогда не сплетничала, никого не осуждала, никому не желала зла.
И если исключить постоянное ее бескорыстное вранье и вдохновенную праздность, можно сказать, что, в сущности, Владка была почти святой – во всяком случае, по совокупности грехов и прегрешений.
6
Тут мы подходим к самой сердцевине нашей истории, к тайне зарождения человеческого существа, ибо это поистине есть тайна великая: нет, не тот давно всем известный физиологический click природы, от которого мгновенно как оглашенные начинают делиться клетки, прорастать кровеносные веточки, проклевываться хрящики и мышцы и взбухать дрожжевой массой владыка-мозг, – а то великое «почему?», ответа на которое никто еще не смог найти.
Почему Владка с ее феноменальной безбашенностью и легкостью в знакомствах не забеременела от кого угодно из художников, боготворящих эти сочленения прекрасной плоти? От какого-нибудь поэта из литобъединения, от любого из сотен знакомых ей мужчин? От белого иностранного студента, наконец, – от какого-нибудь чеха, немца или югослава и бог знает от кого еще, не говоря уже о бедном Валерке?
Могла бы, конечно, могла – в легкости своей, в хорошем расположении духа, особенно после выпитой бутылки полусладкого вина в интересной компании… да мало ли!
И тогда, конечно, витиеватый наш сюжет поскакал бы совсем в иные степи, в поисках иных, так сказать, изобразительных средств.
Но Владка была, как ни дико это звучит, абсолютно целомудренна. Весь жар и грохот ее куда-то несущейся крови, тревога и волнение готовой взорваться сердечной чакры, весь мощный ход парадно выстроенных и устремленных в космос гормонов, короче, весь яростный пафос ее созревшего и постоянно рифмующего тела – все уходило в гудок. Очень громкий, практически безостановочный, утомительный для близких и невыносимый для случайных пассажиров гудок. Она была похожа на музыкальный ящик в трактире, куда бросаешь мелочь, и он играет, играет, пока не захлебнется.
Понятно, что на ее любовь претендовали многие, иногда даже покушались:
– Я избила его носками! – И на недоуменно поднятую Барышней бровь: – Они были твердыми!
Иногда из товарищеского сочувствия к страдальцам она позволяла себя трогать и даже страстно ощупывать, от чего постоянно возникали недоразумения между нею и тем, кто ее великодушие неправильно понимал. Короче, все это не имело никакого отношения к… как бы это выразиться поточнее: к эротике? сексу? – обидно, что в русском языке нет почтенного слова, обозначающего это вековечное и увлекательное занятие, которое, видимо, Владку все же не слишком увлекало, если такая дикая красотка бродила по Одессе нераскупоренной.
– Зачем ты побила старичка? – пыталась понять Барышня, когда после очередного скандала Владка возникала в дверях квартиры в сопровождении милиционера (те слишком часто вызывались «сопроводить» ее, и не в отделение почему-то, а «к месту прописки», и затем, бывало, еще не раз наведывались осведомиться, все ли в порядке и нет ли каких жалоб на нее от соседей). – Он музыковед, профессор, приличный семейный человек… – И, выслушав пулеметную ленту оправданий, вранья, опять оправданий, да все в рифму, да очень громко, уточняла: – Тогда зачем позволять себя лапать? Ты понимаешь, идиотка, что существует логика отношений? Если у тебя нет намерения отдаться старому крокодилу, к чему допускать все эти незаконченные увертюры?!
– Он был красным и потным! – пускалась Владка в свой сивилий крик. – Он чуть не сдох!!! У него тряслись руки, и на плешь выпадала роса!
Милиционер (обычно это были мальчики из окрестных сел) глядел на Владку со смесью священного ужаса и циркового восторга, тем более что подконвойные монологи всегда заканчивались ее благодатными слезами:
– И мне его стало безумно ща-а-алко!
…словом, к великому нашему огорчению следует признать, что у Владки была атрофирована некая душевная мышца, та сокровенная секреция, что производит мускус любовной страсти, который, в свою очередь, источает аромат томления плоти и отвечает за позыв к продолжению рода. Так что продолжения рода вполне могло и не случиться, последний по времени Этингер вполне мог и не появиться на свет…
И тогда незачем было бы огород городить со всей этой историей.
* * *
Одной из несметного войска ее знакомых была медсестра Зинка, деваха из украинского села, рослая блондинка с шестимесячной завивкой – из тех, кого в народе называют «кровь с молоком». Это было банное знакомство (бывшие «Мраморные бани Буковецкого» в районе Нового базара). Мылись по субботам, и не в кабинке, а в общем зале, что и дешевле было, и пар там хоть ножом режь, и особо скрывать такие стати нет резона, а вода – она везде одинакова.
Жила Зинка с мужем и двухлетним сыном при клиниках ОМИ, в полуподвале под акушерской. Петька, муж, писаный был красавец: забойщик на мясокомбинате – ручищи, плечищи, синие глаза – уж красив! И вообще: красивая пара.
Для Владки Зинка была даже не подругой, а просветительницей: об этих делах говорила охотно, подробно и очень образно. Учитывая банный интерьер и откровенные костюмы беседующих, яркое выходило впечатление – «без вуали и сапог», как говорила Барышня.
О том, что появился у нее новый знакомый, Зинка рассказала сразу: студент медина, откуда-то с Востока, то ли из Ирака, то ли из Ирана, да какая разница… заграница! Чернявенький такой, симпатичный, с пронзительными глазами, по-русски только плохо говорит, но смотрит так, что кровь закипает – ах, как жгуче он на нее смотрит – не насмотрится! Владка хмыкала, сидя на лавке, ногу намыливала по всей длине.
В следующую помывку уже выяснилось, что «свершилось»: Зинка сошлась с чернявеньким – не то Махмудом, не то Мухаммедом, кто там в их именах разберется – короче, «Муха». И Зинкина любовь взметнулась яростным пламенем. Объясняла она эту бешеную любовь так:
– У Петьки – во! – показывала полруки до локтя, – и ничего! А у Мухи – во… – показывала полпальца, – а он им чудеса творит!..
Владка намыливалась, восхищенно качая головой, полностью, само собой, Зинкин выбор одобряя.
Месяца через два Петька был изгнан, сын отвезен в деревню к родителям, а в комнате у Зинки, в полуподвале под акушерской началась какая-то беспрерывная гульба с друзьями и сокурсниками новоявленного «Мухи».
– Ну, шо ты никогда не заглянешь? – спрашивала Зинка в бане. – У нас весело.
Она с каждым разом расцветала все ярче, еще чуток поправилась, и когда наклонялась над шайкой, ее тяжелые груди колыхались, и разгибалась она не сразу, что казалось естественным – трудно такую тяжесть великолепную поднять.
Ну, Владка и пошла в тот же вечер. А чего не пойти?
Компания, честно говоря, подобралась неказистая. Владка любила выразительную речь, ценила остряков и умниц, сама умела занять собой кого хошь, упивалась собственной застольной ролью. А тут публика толклась колченогая в смысле речевых достоинств. Оно и понятно: у большинства присутствующих русский был совсем убогим, да и у других особыми достоинствами не отличался.
Словом, недели две Владка там поблистала, попела песенок, припав к грифу гитары глубоким вырезом фасона «сэрцэ на двор», порассказала легион анекдотов и, заскучав, решила, что Зинка, пожалуй, лучше всего смотрится с банной шайкой в руках. Баста! Нечего бисер перед свиньями метать.
Поначалу она даже не заметила, что вокруг нее вертится такой же чернявенький, как Зинкин «Муха», и тоже – маленький, даже, можно сказать, миниатюрный, с красивыми черными глазами… ах, да много их крутилось вокруг нее – цветной вихрь, как их всех разглядишь?
Но на третий вечер он осмелел, подошел к ней и старательно проговорил:
– Ти красыви, как пэри в снэ.
– Выучил, молодец! – отозвалась Владка через плечо. – Давай, учи дальше, пэри!
И он стал учить! И, видимо, много слов в день заучивал, правда, без всякой связи их в предложениях. Но не особо этим огорчался, просто шпарил прекрасные эпитеты нежно-умоляющим голосом. И она сменила ракурс: повернулась к нему лицом. («Он пал поверженным!» – это уже потом Владка объясняла, то ли кому-то из подружек, то ли Стеше, то ли даже сыну – когда, лет тридцать спустя, вынуждена была с ним, с бешеным, объясняться на предмет зарождения его жизни.)