БЛАЖЬ
Помнишь ли, Роз Оруа, того малыша-чужеземца?
Старая Лола его прозвала «Милордито».
Валери Ларбо
Долго и неустанно трудился Жан де Жюни, раз за разом въезжая в крашеную блондинку; именно для того, встретив девчонку на улице, он взял ее за руку, привел в отель, подтолкнул от порога к конторке, стены вокруг были в черной и розовой плитке, от конторки к подножию лестницы, потом по ступенькам под красным ковром, наконец, водворил ее в комнату с наглухо запертыми ставнями, с железными прутьями на окнах, как в кельях старинных домов умалишенных. За окном лютовало солнце, раскаляло камни, плавило асфальт. Ни души на улице, где только что Жан де Жюни встретил отупевшую от жары девчонку. Ни собаки, ни кошки, ни крысы, даже мышонок не роется в мусорных кучах. Шаги послышатся только под вечер вместе со скрипом жалюзи на витринах и плеском воды, льющейся из ведра на разогретые пыльные тротуары. Как и весь город, отель затих, погрузился в послеобеденный сон. Коридорный, едва разлепивший глаза, чтобы ключ протянуть, должно быть, опять прикорнул на лавке в конторке.
Жан де Жюни почти не заметил бы разницы, будь эта девушка большой резиновой куклой, — она тоже молчала и не шевелилась, упрямо сомкнув под короткой челкой веки, глубоко вдавив в подушку голову. Похоже, уснула, как все остальные. Это не меняло дела. Жан де Жюни не домогался слов от глупого рта, не пытался разжечь в ней страсть — поневоле пришлось бы платить той же монетой. Подперев рукой подбородок, облокотившись на жесткий валик позади подушки, он немного приподнял плечи, чтобы всей тяжестью не навалиться на безучастную жертву; а может, он вовсе о ней не заботился и без всякой галантности просто старался свести к неизбежному, к нижней части тела, соприкосновение между собой и партнершей. Кровать скрипела, как печатный станок в обветшалой типографии начала века, выпускающей какую-нибудь местную, южную, островную газетенку. Однозвучный мерный скрип стал неразличим для слуха, слился с тишиной. Вряд ли он мог потревожить сон постояльцев, он скорее баюкал их, и они проснулись бы, перестав его слышать. Жан де Жюни мог бы до вечера длить послеобеденный отдых соседей, лишь бы она оставалась безвольной и равнодушной. «Я занимаюсь любовью», мелькнуло у него в голове; не испытав радости, он принялся размышлять о скудости этого выражения, в своем стыдливом убожестве и намека не содержавшего для наивного слушателя на суть мужского любовного труда. Он мог бы найти французское, испанское или итальянское слово, короткое и ясное определение, означавшее обычно «затыкать», «вколачивать». Но разве он старается пробить или заткнуть эту девчонку? Пожалуй, нет, скорее плывет по теплому морю от острова к острову старый пакетбот с поршневой машиной, пароход «Эрос», само собой разумеется, под бело-голубым греческим (прежде он был баварским) флагом. Спертый воздух комнаты пришелся кстати, чтобы напомнить ему запах масла в узких проходах и клопиную вонь деревянной обшивки в нижних каютах. Но что же любовь?
Любовь — соляной исполин, стерегущий нас денно и нощно, непомерный кристалл, с виду подобный богомолу или эмпузе, белая статуя, вознесенная выше вершин Гималаев, наводящая ужас неприступная тварь. «Только бы, — думал Жан де Жюни, — ей не встать на моем пути, не повернуть даже во сне в мою сторону мерзкую сплющенную треугольную голову, не обратить на меня алчущий взгляд!» Потом его рассмешил этот чрезмерный испуг, но он ни на миг не дал себе передышки, все так же размеренно двигался, и девушка не открыла глаз, не увидела, как он улыбнулся, не узнала, что за чудище вообразил он.
Глагол «любить» не порождал таких грозных видений. Он наводил на мысль о стоячей, теплой, зацветшей воде. Наверное, Жан де Жюни любил свою мать, в воспоминаниях представавшую облаченной в сиреневый халат, который она надевала по утрам, но он помнил и болотную черепаху, купленную для него у старого торговца на паперти моденского собора. Среди других, должно быть, с нею вместе выловленных в каналах По, она копошилась на дне корзины. Это был крупный самец, маленький Жан де Жюни кормил его мясными обрезками, чаще всего кусочками телятины, цыпленка, или же печенью, глядя на него с нежностью, Бог весть почему порожденной в душе ребенка простонародным именем черепахи «грязнуха», найденным в словаре. Как-то после обеда во время прогулки черепаха сбежала — улучила минутку, пока Жан де Жюни, поспешив на родительский зов, здоровался с гостями, а через несколько дней, о ужас, в разбросанных у обочины, облепленных муравьями и мухами обломках он узнал ее прекрасный желто-черный панцирь, не то раздавленный колесом грузовика, не то разбитый кирпичом (куски которого валялись здесь же), пущенным рукой жестокого ребенка.
Пока ты мал, другие дети — душегубы, терзающие любимое тобой.
И все же самый страшный миг его жизни был тот, когда у него на глазах зарезали борова, к которому он успел привязаться на ферме в швейцарских горах. В то лето, хватившись мальчика, его неизменно отыскивали у свинарника, стоявшего чуть поодаль от хозяйского шале. Он таскал борову репу, картошку, незрелые груши, любые объедки, изумляясь его невероятной прожорливости. Но вот настал день казни, и фермер, несмотря на слезы и мольбы, конечно же, в помиловании отказал, со смехом объяснив, что боров в самый раз откормлен на мясо и на сало, промедлив, можно кучу денег потерять. Тогда Жан де Жюни, раз не в его силах было спасти борова, решил, что тот умрет у него на глазах.
На исходе своего детства он пережил менее трагическую и не такую яркую любовь к аксолотлю. Маленькая толстая амфибия, окутанная своими жабрами, словно драгоценной и непристойно розовой листвой, неловко пробиралась среди водорослей в аквариуме, то ныряя на дно за червячком, то всплывая за кормом на поверхность воды. Она подарила ему долгое счастье, прежде чем повергнуть в печаль своей смертью. С тех пор, насколько он помнит, Жан де Жюни больше не любил никого и ничего. Странно, но смерть разрушительным ураганом пронеслась над его детством и, собрав дань, отправилась грабить других. Может быть, оттого, что давно уже его окружали лишь существа и предметы, к которым он был глубоко равнодушен, словно удалился в пустыню, от всего и от всех отказавшись.
А теперь, в который раз, он, как говорится, «вспоминал своих мертвых». «Ну и время я для этого выбрал!» — подумалось ему.
Потому что он продолжал, как заведенный, качаться, размеренно, словно маятник, будто бы в крестец ему встроили счетчик, удар за ударом отмечавший, как идет время, ветшает жизнь и приближается смерть, та самая смерть, о которой он только что вспоминал с легкой насмешкой. Он подумал, что к девушке все это тоже относится и что (а знает ли она?) занятие, которому они совместно предаются, обладает диковинным свойством наслаивать время одного на время другого по примеру их одно на другое наложенных тел, и так будет до того, вероятно, далекого мига, когда маятник остановится и кончится совпадение. Ровным счетом ничего не менялось от того, что девушка отказывалась или ленилась участвовать в работе механизма, раз она ему подчинялась и поневоле следовала за толчками контрольного органа. Жан де Жюни подумал, что она — матрица их общего времени, ему же отведена роль пуансона. Итак, он разобрался в устройстве, которое может работать так до скончания века. Слово «матрица» — «матка» не навело его, как ни странно, на мысль о возможном зачатии. Правда, им так безраздельно владели прошлое и смерть, что жизнь в его размышлениях клонилась к закату и в будущее он не заглядывал.
Он задумался, не с проституткой ли тянет нить времени, и не нашел ответа. Она безропотно ему покорилась по первому слову, согласилась войти и подняться с ним в номер, но о подарочке между ними и речи не заходило. Как, впрочем, ни о чем другом, даже о том, чем они собирались заняться (чем вот сейчас занимались), равно как о голоде, жажде, пресыщении, радости, грусти или вечной погибели. Если судить о партнерше по ее проявлениям, он вправе видеть в ней бесконечно малую величину, почти ничто, хотя и наделенное смазливой мордашкой, упругим телом и гладкой кожей. Чего же еще желать в таком случае? Еще он подумал, что, может быть, столкнулся с менее заурядным, чем шлюха, явлением — девушка перегрелась на солнце или отупела от жары до того, что не способна была ни сама распоряжаться собой, ни защищаться. В южных городах в часы послеобеденного сна волку, рыщущему, несмотря на жару и на лень, по безлюдным улицам, порой достается в награду такая добыча. Он помнил другие подобные встречи и то, как сумел воспользоваться ими.
Затем его мысли стали мелеть. Его дух устремился к некоей точке отсчета, словно там возможно было таинственным образом соединиться с обратившейся в нуль подругой. Он довольно точно мог определить положение этой точки в пространстве, она была перед ним, слева, на медном шаре, вместе с тремя другими шарами, украшавшем темную эмалированную спинку железной кровати. Эта кровать стояла в углу комнаты; справа от Жана де Жюни и прямо перед ним были стены, слева, чуть позади — окно. Ощущение своего расположения в пространстве долго не хотело покидать его, но наконец исчезло и оно, задули последний светильник, рассеялся дым, и от нашего героя остался лишь ритм, взмахи маятника, скрип матраца среди безмолвия, качающийся в полумраке крестец.