Затем его мысли стали мелеть. Его дух устремился к некоей точке отсчета, словно там возможно было таинственным образом соединиться с обратившейся в нуль подругой. Он довольно точно мог определить положение этой точки в пространстве, она была перед ним, слева, на медном шаре, вместе с тремя другими шарами, украшавшем темную эмалированную спинку железной кровати. Эта кровать стояла в углу комнаты; справа от Жана де Жюни и прямо перед ним были стены, слева, чуть позади — окно. Ощущение своего расположения в пространстве долго не хотело покидать его, но наконец исчезло и оно, задули последний светильник, рассеялся дым, и от нашего героя остался лишь ритм, взмахи маятника, скрип матраца среди безмолвия, качающийся в полумраке крестец.
Тем временем солнце добралось до фасада гостиницы. Упавший на ставни солнечный луч прокрался сквозь выемку рядом с петлей, и на стене появилось светлое пятнышко в виде банана или маленького клинка косы. Жан де Жюни не взглянул на него, тело его поглощено было любовным трудом, дух устремлен в пустоту; он не замечал, как светлый серпик медленно подбирался к кровати, не осознал и того, что луч перепрыгнул на шар желтой меди, тот немедленно вспыхнул, и тогда словно молния ударила в его память, озарив, воскресила давние воспоминания, лет тридцать не посещавшие его. Откинув медь (которая могла увлечь его к древностям Кипра…), он узнал золотой шар, оказавшийся букетом горных лютиков, старательно округленным, держали его две руки, под ними — длинная черная юбка, выше — строгая блузка с гранатовой брошкой у ворота, и за букетом, над брошкой, он снова увидел лицо своей няни Нины, подражая матери, он звал ее Критиконой с тех пор, как научился говорить, и до той поры, пока не вступил в безрассудный и беспамятный возраст. Нину Критикону, старую триестскую гувернантку, он любил — он в этом уверен — больше матери и отца, больше своей черепахи и того борова, больше, чем аксолотля. Ворчливая, обожавшая его Нина, в тщетной надежде его откормить варившая далматинские сласти из розовых лепестков.
Все выстраивалось заново вокруг золотого шара, словно в нем заключен был электромагнит, и, стоило пустить ток, части изменчивой картины, укрепленные на железных подставках, задвигались, улеглись по порядку, друг к другу прилипли. Жан де Жюни, оставаясь метрономом и продолжая отбивать такт на животе невозмутимой девушки, ясно это сознавая, увидел ребенка лет трех, четырех самое большее, каким когда-то был, и который, как он думал, бесследно исчез из его собственной памяти и из чужих воспоминаний (за исключением Нины, если она еще жива). Худосочный мальчуган, он казался еще тоньше из-за падавших на плечи, укрытые белым бархатным пальтишком, длинных каштановых локонов, на голове дамская, девичья, не мальчишеская горностаевая шапочка, на ногах бледно-зеленые шерстяные чулки, в которых он, по словам старушки Критиконы, становился похож на болотную птичку погоныша. А в следующее мгновение он стал этим ребенком, это он, задрав голову, рассматривал ласковое лицо Нины Критиконы с немного львиными чертами, ее голубые глаза, глядевшие весело и печально одновременно, ее круглые щеки в красных прожилках, ее седину под черной плюшевой шляпкой, приколотой к волосам булавками с головками из черного янтаря. Она ни на шаг не отпускала его от себя, боялась, что он убежит на обочину, за которой склон круто обрывался, что с ним случится беда, дети из богатых семей всегда так неловки.
Они стояли на горной тропинке, что вела из деревни, где были дорогая и дешевая лавчонки, шла мимо пансиона, в котором они отдыхали, и, покружившись, сливалась с дорогой в низине. Всю ночь и весь день накануне шел дождь, сухим оставался только вот этот пятачок на повороте тропинки, естественный выступ, замощенная щебнем площадка, там стояла скамья, сев на которую, можно было полюбоваться пейзажем. В ясные дни Критикона приводила туда своего воспитанника. Она убедила его, должно быть, затем, чтобы заставить побольше двигаться, что во время прогулок следует добывать хоть какой-то трофей, хотя бы достойный их спальни букет, и, отправляясь гулять или на обратном пути, невзирая на таблички, просившие беречь альпийскую флору, редко случалось, чтобы они не собирали цветы.
От последнего слова, «цветы», после стольких пустых лет животной жизни еще веяло детством. Жан де Жюни хотел бы спрятать его, и, раскачавшись, он с силой швырнул это слово в трясину тела девушки, но та даже не вздрогнула, хотя грубый толчок едва не разрушил ритма, которому она кротко подчинилась. Но слишком поздно, он уже не мог вернуться в пошлую действительность, давнее воспоминание одержало победу. Он снова увидел поворот тропинки, где ребенком играл, снова увидел камни на насыпи, с которой рыхлая земля осыпалась в ручей, и там, на отмели, нанесенной черным песком или илом, увидел растения вроде крохотной спаржи с желтенькими цветочками — так выглядит мать-и-мачеха без листьев, появляющихся после цветения, — это из-за них растение прозвали белокопытником. Он увидел на кочке прильнувшие к насыпи розовеющие первоцветы, развернувшиеся на сырой земле ярко-зеленые листики. Пока он ворошил их концом маленькой тросточки с роговой рукояткой (рог серны, оправленный в серебро), купленной для него в дорогой лавке, Критикона поднялась со скамьи, оставив зонтик и рабочий мешочек, но прихватив букет, чтобы ветер его не растрепал. Мальчик перешел тропинку и встал рядом с ней, осененный букетом калужниц, свободной рукой она придержала его, потому что здесь начинался обрыв.
Внизу, там, где дорога петляла среди едва зазеленевших лиственниц, показался тяжелый воз, крытый брезентом. Его тянула пара волов, они поднимались, ступая с уверенной силой, дорога словно расстилалась перед ними, и они, проутюжив, сбрасывали ее вниз, в долину. Воз пропадет из вида и снова появится раза два или три, пока доберется до гребня, там повернет, тесно прижавшись к насыпи, той же грузной поступью приблизится к деревне и пройдет мимо. «Это повозка пьемонтцев, — сказала Критикона. — Бедняков с той стороны гор; они будут строить новую плотину. Они так и живут на колесах, под брезентом, как цыгане, с женами и детьми, там у них и животные, собаки, может, даже куры. Им лучше там, чем в лачугах на стройке, и подрядчику не надо платить». Вел упряжку дочерна загоревший человек, он шел впереди, иногда потрагивая то одного, то другого вола длинной палкой, и говорил с ними ласковым и хриплым голосом, долетавшим издалека сквозь шум водопада.
Жан де Жюни глаз не мог оторвать от человека, который вел рогатых исполинов. «Пьемонтец», — повторил он за Критиконой, стараясь покрепче запомнить загадочное слово. Грязноватая красная рубашка, несмотря на холод, была распахнута на смуглой груди, на шее повязан черный платок; неправдоподобно черны были его растрепанные волосы. Маленький Жан подумал, что надо бы описать его Критиконе, плохо видевшей даже в очках, поделиться с ней своим восторгом, потом решил промолчать и волшебное зрелище сохранить для себя одного. Няня хотела оттащить его от края, он упирался. Вот тогда и произошло то, что неизгладимо врезалось в детскую память и теперь, после стольких лет, снова выступило с мельчайшими подробностями, как бывает, если смочить водой рисунок на камне.
Случилось вот что. Повозка пьемонтцев вышла из леса и оказалась в том месте, где дорога сужалась, лиственницы и кусты росли лишь по одну сторону, с другой склон на сотню метров обрывался почти отвесно. Бежал ручей, обычно он вмещался в проточенный желоб, но из-за недавних ливней вышел из берегов. Проезжая дорога была здесь темной, ни камней, ни гравия не видно, должно быть, слежавшаяся хвоя прела многие годы. Когда повозка, пробиравшаяся между насыпью и обрывом, оказалась на самом тесном отрезке пути, маленький Жан де Жюни увидел: один из волов, тот, что тянул слева, внезапно уперся и с яростью бросился на товарища по упряжке — он почувствовал, как оползает из-под копыт размытая почва, искал более твердой опоры и, скорее всего, сумел бы с помощью второго вола удержаться, если бы они шли налегке или тащили не такой тяжелый и громоздкий груз. Но когда колеса неуклюжей повозки покатились над трещиной, подмытая земля осыпалась. И маленький Жан увидел, как брезент покачнулся, потом совсем опрокинулся, повозка заскользила назад и рухнула вместе с осыпью в пропасть. Уцелевшее дышло приподняло несчастных волов, они еще короткий миг дергались, словно корчащиеся на острие булавки жуки. Грохот обвала покрыл рев и крики, если они раздавались. Смуглый погонщик, оставшийся невредимым, повалился ничком, катался по земле и грыз ее (так казалось). Больше ребенок ничего не увидел, шершавая ладонь легла ему на глаза, и Нина Критикона сказала: «Не смотрите туда, маленький Жан. Вам еще рано смотреть, как умирают».
Жан де Жюни продолжал все так же усердно трудиться, как будто молотил зерно или дробил камни, грубая размеренность работы не мешала его мыслям течь свободно. Он подумал, что только что вновь пережил (или, что почти то же самое, внутренним взором увидел) самый первый случай, удержавшийся в его памяти. Странная вещь — первое воспоминание, если подумать, оно не может не встревожить. У Жана де Жюни мелькнула (подсказанная, возможно, нежным оберегающим жестом старой Критиконы) мысль, что петля его существования вот-вот захлестнется («скользящая петля!», вспомнил он) и ему грозит смертельная опасность, стоит ему устать или сбиться с ритма. Мысль эта вскоре рассеялась, успев перед тем еще больше (если только это возможно) «иссушить» его затянувшийся любовный подвиг.