Тот, чувствуя себя виноватым, обратился за поддержкой к Ивану Ивановичу:
— Так батя меня и отослал: «Саньку проведай». Как он обрадовался, когда мы появились у него в хате!
— Сдаст тебя военкомат в комендатуру! — вновь заметил дежурный. — Сколько у тебя осталось того отпуска?
— Двадцать трое суток.
— Ну вот, комендант на полную катушку, на двадцать... и отмерит.
— Да не хотел я! — взмолился Сирко. — В ДК — танцы. Стоим, лясы с девчонками точим. А он меня вдруг — хрясь по морде! За что, спрашивается?
Саня вскочил с места, весь трясется от возбуждения.
— За то, что ты — последняя сволочь! — выкрикнул он, — Я бы... таких!!! — Он пока еще не знал, какой лютой казни следует предавать таких... как Славка Сирко, — Что ты сморозил о своей матери?
Скуластое лицо Славки еще больше расплылось. От недоумения. И он стал каким-то чудаковатым недотепой: моргают глаза, шмыгает разбитый нос.
Иван Иванович поверил Славке — не он начал драку.
— А что я такого?.. Ничего.
— Врешь! — кипятился Саня. На его высоком лбу выступили капельки пота.
Славка старался вспомнить.
— Девчонки там были... Ты одну похвалил, а я сказал, что все они... — Он не осмелился повторить то слово, заменил его: — ...одинаковые.
— А я возразил: «Почему все? Твоя мать тоже девчонкой была», — напомнил Саня дружку.
И того осенило: он вдруг смутился, стыдно стало.
— Я и брякнул: «А что, и она такая же... была...» Так разве я это всерьез? — тут же поспешил оправдаться Славка. — К слову пришлось. А ты меня — по морде. — Он осторожно потрогал распухающий нос, который стал похожим на картофелину.
Иван Иванович посмотрел на сына.
Саня зло поджал тонкие, нервные губы, сдавил челюсти так, что желваки на скулах заиграли. Насупился, схлестнулись на переносице густые черные брови. Как он сейчас был похож на... молодого Григория Ходана!
Конечно, Славка Сирко брякнул нечто гаденькое, похабное. Но его можно и понять, когда он схватился за нож — заехали прапорщику по физиономии. Да такому здоровому. Теперь девчата засмеют. Ох, и горько в такое мгновение парню, и кажется ему, что обиду можно смыть только кровью врага своего.
— Тюрьма — не тот университет, где на каждое вакантное место по пятнадцать заявлений, — обронил Иван Иванович.
Воцарилась гнетущая тишина. Славка Сирко сопел, как паровоз, спускающий излишний пар.
— Да я что, — пробурчал он. — Ну, виноват... По дурости... ляпнул. Ты уж меня, Саня, извини... И за нож... Ну, хочешь, ударь этим же ножом. Отдайте ему, — попросил он у дежурного... — Пусть! И будем квиты...
Он был искренен в своем раскаянье. Иван Иванович хотел, чтобы сын сейчас протянул закадычному другу руку и сказал: «Черт с тобой... Только в следующий раз думай, что болтаешь!»
Но Саня не принял призыва к миру.
— Давайте уладим все по-родственному! — с едким сарказмом процедил он сквозь зубы. — Протокол порвем, хулиганов, учинивших дебош в общественном месте, развезем по домам на служебной «Волге». А люди скажут: «Как же! Его отец — майор милиции...»
С сыном что-то происходило, — надломилась его душа. Даже в детстве он, обижаемый другими, не был злопамятным. Вспыхнет, а через минуту-другую осознает свою вину и не постесняется признаться в этом: не прав. А сейчас он горел жаждой мести...
Не потому, что друг поднял на него нож, нет, причина иная. Шалопай позволил себе сморозить глупость, оскорбил ту, которая его родила и выпестовала. Но в этом ли все дело?
Родная мать Сани тронулась умом и умерла много лет тому назад. С Аннушкой Саня контактов так и не установил: он ревновал ее к Ивану, да и она его недолюбливала. А вот Марина привязалась к Сане всей душой и была ему предана, как может быть преданной чуткая, истосковавшаяся в одиночестве женщина. Саня отвечал ей полной взаимностью. Он буквально боготворил свою тетку, она была ему, пожалуй, единственным другом, если не считать Ивана Ивановича. Марина как женщина тоньше и глубже понимала Саню.
В общем, грязные слова, сказанные прапорщиком Станиславом Сирко по отношению к родной матери, Саня вполне мог отнести и в адрес Марины...
Но как ни естественно было такое объяснение странного поведения Сани, Иван Иванович инстинктивно чувствовал, что есть и другая, тщательно скрываемая обоими драчунами причина. Она-то и была главной... если... такая вообще существовала.
— Так что, хочешь познакомиться с одним из мест лишения свободы? — спросил он сына.
— Хочу! — выкрикнул тот, сверкая по-рысьи черными глазами. — Хочу сидеть с ним в одной камере! — показал он на своего дружка.
— Камера существует только в следственном изоляторе, — ответил Иван Иванович. — А вы будете отбывать наказание в колонии. Там — обычные общежития, только с ограниченной зоной передвижения. Но соучастников расселяют подальше друг от друга, — пояснил он не без издевки, понимая, что только такой тон может как-то встряхнуть Саню, вывести его из состояния транса.
Но на сына ничего не подействовало.
— Не все ли равно?! — выкрикнул он. — Камера... Общежитие с ограниченной зоной передвижения! Тюрьма и есть тюрьма!
— Прости ему, — вдруг обратился дежурный к неистовствовавшему Сане. — Хотя бы во имя... Петра Федоровича: вызвали сына к умирающему отцу, а мы их разлучим. Это не по-человечески... И на себя не возводи напраслины.
И Саня обмяк, опустил глаза, спрятал их. Напоминание о Петре Федоровиче проняло его.
Петр Федорович одним из первых помог отвергнутому сыну Гришки Ходана обрести чувство веры в человека. Председатель колхоза уговорил директора школы, тот проэкзаменовал талантливого ученика и добился, чтобы Саню из третьего класса перевели в пятый. Это была моральная победа Саньки и над самим собой, над чувством неполноценности, и над всем злым, что оставил после себя Григорий Ходан. И вот теперь, когда Петр Федорович стоит, можно сказать, одной ногой в могиле, Санька (Александр Иванович Орач), без пяти минут кандидат наук, готов нанести ему жесточайшую обиду.
Иван Иванович был, убежден, что Саня образумится. Но тот стоял, насупившись и молчал. Долго молчал. Наконец спросил как-то осторожно, вполголоса:
— А как же быть с правдой? Разве не ты, отец, говорил мне, что правда на свете одна и перед нею все равны. А здесь два коммуниста со стажем, — он показал на Ивана Ивановича и на старшего лейтенанта, дежурного райотдела, — стараются перелицевать ее и приспособить к своей потребности, а нас убедить, что этот вывертыш и есть истина, которой надо поклоняться!
Саня весь дрожал от внутреннего возбуждения. Временами голос его переходил в шепот: провидец, которому дано заглянуть в будущее и который предупреждает живущих ныне об опасности, подстерегающей их на долгом и трудном пути...
Нас заедает быт, черной кошкой перебегают дорогу досадные мелочи. Их так много, что порою, они закрывают собою перспективу. И тогда во имя сиюминутных потреб мы начинаем ощипывать завтрашний день. «Жизнь взаймы»... Так сказал Эрих-Мария Ремарк, писатель, веривший в будущее человечества, но не доверявший своим современникам, обвинявший их в безучастности к тому, что происходит рядом с ними.
Для Ивана Ивановича обвинителем стал сын. Но он предъявлял отцу счет с каких-то очень странных, непонятных тому позиций.
Приходит время, когда дети получают право судить своих родителей по тем законам морали, которые они втолковывали всю жизнь им, детям.
— Ты требуешь от меня, чтобы я поступил, как велит долг милиционера. Но я никогда не поклонялся букве закона, которая не в состоянии предусмотреть всего многообразия человеческих отношений. Я всегда был гуманным к тем, кто оплошал, споткнулся, я стремился помочь тем, кому моя помощь могла принести пользу. Так же поступлю и по отношению к тебе. Ты — не преступник, я пока еще не понимаю, с какой целью ты затеял эту драку, почему тебе обязательно надо скомпрометировать друга, при этом даже себя готов принести в жертву. Ты скрываешь от меня правду, подсовываешь вместо нее чучело и требуешь, чтобы я поверил, будто это нечто живое. Но я — не селезень, задурманенный весною, который идет на манок и садится рядом с деревянной уткой.
Слова Ивана Ивановича, видимо, попали в цель. Саня смутился, отвернулся, съежился. Наконец встал с лавки и шагнул к Ивану Ивановичу. Но не подошел, передумал. Долго, вприщур, смотрел на отца, будто хотел без слов втолковать ему.
— Правда, в том, что я дал этому подонку по морде, — Саня кивнул на Сирко. — А он меня намерился ударить ножом. Старший лейтенант перед твоим приездом говорил: «За поножовщину в общественном месте судят по двести шестой статье, часть вторая или даже третья».
— Дурак или сроду так! — вырвалось у дежурного. — Впервые встречаю чудака, который требует, чтобы его судили вместо того, чтобы помиловать!