— Какие глупости!.. Кого любят, с того не смеются. А на заводе любят и тебя, и Василия.
Лида пополнела, но от этого стала еще красивее. Она теперь никому не завидовала. Когда шла по улице с ребенком на руках и ее останавливали женщины, чтобы полюбоваться маленьким чернявым лицом младенца в обрамлении тонких кружев, — верила, что все завидуют ей.
Люди, как и полагается, забыли, кто был отцом ребенка, а Лида — тем более. Она была счастлива!..
А вчера произошло такое.
Лида гуляла с ребенком в заводском сквере. Вдруг чьи-то тяжелые руки, протянутые через ее плечи, отодвинули легкую накидку, покрывавшую лицо ребенка. Лида испуганно обернулась. Глядя ей прямо в глаза, улыбаясь доброй улыбкой, напротив нее стоял Игнат Сахно. Он был одет в новую черную пару, в вышитую сорочку со стоячим воротничком, что мало подходила к его костюму.
Улыбающееся лицо казалось еще шире, чем обычно, а острые углы скул — беспокойно подвижными.
Сахно молча взял на руки ребенка, пошел рядом с Лидой. Она растерянно смотрела на него, не зная, как ей держаться с ним.
— Хороший мальчишка!.. Агу, агу!.. Ишь, как смеется! Ну, казак, посмотри на небо. Во-о-он!.. Высоко-высоко... Это реактивный. Понимаешь?.. Да тебя, я вижу, это пока мало интересует... Вот и отлично! Замечательно, казак...
Личико ребенка расплывалось в безмятежной, доверчивой улыбке. Лида не выдержала, — тоже улыбнулась...
Игнат Петрович проводил ее до самого дома. Лида пригласила его на стакан чая. Нет, Сахно никак нельзя назвать разговорчивым... «Да», «нет», «спасибо». И все время смотрит на Лиду. Потягивает чай с блюдечка, а глаза на Лиду направлены. Достает сигарету из пачки, разминает в пальцах, а сам все время на Лиду смотрит. Глаза у него хорошие, добрые. О цвете нельзя сказать ничего определенного, как о цвете осеннего неба. Зато впечатление от взгляда приятное, — сразу чувствуешь: искренний, сердечный человек на тебя смотрит.
Сахно выпил чаю; еще раз подошел к ребенку, склонился над ним.
— Спит... Ну, до свидания... Простите, что задержал вас.
— Что вы, Игнат Петрович!.. Я же пригласила.
Сахно невесело улыбнулся.
— Возможно, приглашали, а сами думали, — хоть бы не зашел... Да?
Лида смущенно опустила глаза.
— Да ради бога, заходите!.. Поверьте, что я буду рада.
Во второй раз Лида встретилась с Сахно немного необычно.
Она возвращалась с работы по тропинке, ведущей мимо его усадьбы. Еще издалека Лида заметила, что кто-то окидывает глиняными вальками стены его нового дома. Когда подошла ближе, — узнала Игната Петровича. Он брал из ямы большой комок замеса, сбивал его в руках, как пекарь тесто, бросал на стену, а потом неуклюже разравнивал тонкой дощечкой.
Лида незаметно зашла в дом, сняла там серый шерстяной жакет, достала из сумочки белый халат, надела его и в таком виде подкралась к Сахно. Занятый незнакомой и поэтому тяжелой для него работой, Сахно заметил ее только тогда, когда через его голову на стену полетел тяжелый вальок... Игнат Петрович растерялся — он задыхался от волнения. Раскинув руки, бросился к Лиде, готовый сжать ее в медвежьих объятиях. Его остановил комок глины, попавший прямо в грудь... А Лида стояла напротив него и смеялась. Рукава ее белого халата были закатаны выше локтей, белая прядь, что теперь значительно увеличилась, нависала над золотистыми глазами, щедро освещенными вечерней зарей.
— Ну, что же вы стоите? — Весело воскликнула она. — К работе!.. Следите за моими руками. Так, так!..
Ее руки, по локоть облепленные глиной, легко мелькали перед глазами Игната Петровича.
Но, видимо, радость Сахно была преждевременной.
Лида помыла руки под краном на огороде, сдержанно попрощалась и пошла вдоль ручья на дорогу. Сахно смотрел ей вслед, не зная, как ему понять поступок Лиды.
И он, догнав ее, заговорил о своей любви просто и бесхитростно — как умел.
Лида сочувственно вздохнула:
— Хороший вы человек, Игнат Петрович. Только все это напрасно. Мы можем быть только друзьями. Не более...
— Это окончательно, Лида? — Удрученно спросил Сахно.
— Я много об этом думала... Окончательно.
Он еще долго смотрел на одинокую фигуру Лиды, что медленно поднималась на крутой склон, над которым пламенела вечерняя заря. Фигура ее уменьшалась, уходила вдаль и в конце концов исчезла, словно ее навеки поглотила вечерняя заря.
Когда Доронин уходил от Горового, что уже месяцев восемь лежал в Кремлевской больнице, Гордей Карпович задержал его руку.
— Скажи, только честно... Понимаешь, глупый закон у них, у врачей. Ничего не говорят больному. А я хочу знать. Человеку нужно давать хоть два месяца на то, чтобы он успел закруглить свои земные дела... — Горовой слабо улыбнулся. — Ну, хотя бы завод передать. Хочу знать — кому... Скажи, что они тебе говорили?
На фоне белой подушки его лицо казалось не таким бледным, как несколько часов назад. Улыбка — даже эта болезненная, вынужденная улыбка — делала глаза светлыми, почти веселыми. И все же Доронин не мог не заметить, каким напряженным усилием воли Горовой заставил себя улыбнуться. Может, действительно от таких людей не стоит скрывать правду?.. Однако Макар Сидорович не передал ему разговор с врачами. Слишком тяжелой была эта беседа. Никакой надежды на выздоровление. Возможно, при напряжении своей железной воли Горовой проживет полгода, даже год. Это будет неравная борьба смертельно раненого бойца с врагом, окружившим его со всех сторон и решившим выжидать, пока воля к жизни угаснет... Враг этот — неизлечимая болезнь, смерть.
— Врачи настроены оптимистично, — тихо, но как можно бодрее ответил Доронин, сжимая его руку, — не скучай! Скоро встретимся на заводе. Помнишь мой сад?.. Еще померяемся силами, Гордей.
Горовой все еще улыбался, но уголки губ нетерпеливо вздрагивали от боли. Макар Сидорович понял, что Гордей улыбается ему, скрывая страдания. Возможно, такая улыбка стоит нескольких дней жизни. Доронин склонился над кроватью, поцеловал друга, подержал его жилистые руки в своих.
— До свидания, Гордей. Мы будем часто навещать...
Выйдя из палаты, Макар Сидорович заглянул в стеклянные двери, наполовину завешенные складчатой белой занавеской. Гордей повернулся лицом к стене, натягивая на плечи одеяло...
Расстроенный невеселым прощанием с другом, размышляя о жестокой несправедливости законов природы, Доронин поехал в министерство.
«Почему так? — Думал он. — Человек проник в самые сокровенные тайны материи... Изобрел радио, телевидение, расщепил атом, а в познании самого себя сделал сравнительно мало. Разве в медицине, которая изучает тело человека, или в искусстве, изучающем его душу, есть достижения, равные по значимости атомной энергии?..
Нет, видимо, открывать за пределами человеческого организма, за пределами человеческой души легче, чем в самом человеке. Стоит ли удивляться, жаловаться на врачей, на художников? Видимо, их обязанность значительно труднее, чем обязанность физиков и химиков, изучающих неживую материю. Труднее потому, что человек — венец природы, сложное ее произведение, высшая ступень ее развития. И все, что касается его тела, его души, поддается изучению, совершенствованию значительно труднее, чем выдающиеся открытия в неживой природе».
Доронин вспомнил, что именно с ним, с Горовым, они спорили когда-то об этом с жаром студентов-первокурсников. Гордей в таких спорах бывает удивительно упорным, неотступным.
Макар Сидорович подумал, что им уже никогда не придется закончить этот диспут, и его глаза невольно стали влажными.
«Эх, Гордей! Светлая, умная у тебя голова, острый, наблюдательный глаз. Редко ты ошибался в людях. Не ошибся ты и в Голубенко. Твоя правда. Духовный рахит... Опасная болезнь. А я не сумел поставить точный диагноз. Видно, мало еще меня жизнь учила... Ничего, это хорошая наука. Не пройдет напрасно».
Выслушав рассказ Доронина о результатах консилиума, Швыденко сказал:
— Знаю. Разговаривал с профессорами. Жалко Горового. Как раз созрел для руководящей работы... Такого заменить легко.
Ни Швыденко, ни Доронину не хотелось вспоминать о Загребе-Солоде, но обойти его в разговоре было невозможно.
— Что ж, с Загребой мне все ясно, — в мрачной задумчивости произнес Швыденко. — Не понимаю только, как я мог его не узнать, когда он заходил ко мне? Ведь я же знал его почти с детства... Но откуда берутся такие вот, как Голубенко? Вся его жизнь, как на ладони, — школа, институт, армия, завод. Отец — известный сталевар. Кажется, нет почвы для того, чтобы вырос этакий моральный «Ванька-встанька». Здесь уж из анкеты ничего не поймешь.
Швыденко помял в пальцах сигарету, закурил ее от окурка, а окурок положил в пепельницу.
Доронин невесело улыбнулся:
— Если бы анкета отвечала на все вопросы, которые ставит перед нами жизнь, нам бы нечего было делать. Некоторые довольно прямолинейно понимают влияние капиталистического прошлого. Будто какая-то черная эстафета — от отца к сыну передается. Нет, не всегда так, хотя это тоже не исключено. Ну, например, Солод...