эту станцию. Стараюсь так пройти в те камыши, чтоб не бросалось в глаза. И вот смотрю на побитых наших солдатиков, у которых уже и глаза вороньем выклеваны, мух с их лица прогоняю, вглядываюсь в их искаженные смертной мукой лица. Но ни Яноша, ни Кароля, ни другого кого из знакомых среди них не узнаю.
Янош и Кароль! Где же, где проходят сейчас ваши пути-дороженьки? Может, и вы, как Молдавчук, пробиваетесь сейчас с каким-нибудь отрядом на восток? Вот будет радость, если вы дойдете. Знаю, тяжело добраться к тому берегу. И я пошел бы вместе с вами. Но я солдат революции прежде всего. Я там, куда меня ставят. И уже иду к тому месту, где бывший мой госпиталь стоял в Хатване. Что там сейчас?
Не вернулся ли уже пан, чтобы завладеть своим имением? По всему видно, что так оно и есть. Но иду, должен разведать для Калиныча все, что где делается. И уже миновал камыши, смотрю, как мне идти дальше, ничего подозрительного не вижу. Но что это? Кому это и кто кричит за моей спиной:
— Бидеш коммуништа!
Не оглядываюсь, иду. Нет, это не мне. Я веселый человек, скитаюсь по свету, документы у меня кто-то украл, а может, и сам потерял. Ведь все может случиться, на то война, разруха. Попробуй поезди в поездах, столько там народу. А на дорогах, на станциях что делается. Нет, не меня окликнул этот нудный голос…
— Бидеш, бидеш коммуништа! — и уже этот голос ударяет меня, как тяжелой палкой, и вгрызается вместе с чьей-то рукой в мое плечо.
— А, своих искал? Сейчас пойдешь туда, куда и они.
И уже вижу: два тайных детектива в гражданском наставили на меня пистолеты. Наверно, сидели в камышах, выслеживали, кто будет сюда приходить. Потому и лежали так долго здесь наши бедные расстрелянные воины, чтобы других прибавить к лежащим. Что мне на этот крик детективов говорить?
Уленька моя! Не ты ли мне подсказывала это слово? Ведь это я стою возле тебя на фотографии в форме донского казака. И вот я уже рус пленный. И на все выкрики детективов отвечаю:
— Нем тудом, нем тудом [27].
— Как «нем тудом»? А кто же ты, кто?
— Я рус пленный.
Как это все сорвалось с моих губ? Не лучше ли было говорить так, как мы условились с Калинычем: что я бродяга, работу ищу.
«А что тебя потащило смотреть на расстрелянных?» — «Как что? А может, я хотел что-нибудь взять себе из их одежды. Видите, какая у меня. А может, с кого и часы бы снял. Да, да, я бы это сделал, паны, в чем вам и признаюсь. Я и таким вором хотел стать».
Но я этого не сказал, и они мне другое кричат:
— Рус пленный? Может быть, из тех, кто пошел с интернационалистами? Порядочные пленные в лагерях на работе, а тебя где схватили? Мели, мели, собака, свое. Как станешь перед другими, они из тебя сразу язык твой настоящий вытащат. Рус пленный? А что на тебе надето? Где твоя форма?
Не ищи беды, она тебя сама найдет. Бед много на свете, из многих ты выкрутился, а ту, что сейчас на тебя глаза таращит, обойдешь ли? Что им дальше, что говорить? И пока придумываю для них свою историю, отговариваюсь одним: «Нем тудом, нем тудом!»
Довели меня до станции и передали гусарам. Ушли, наверно, старшему докладывать обо мне; те, кому передали, не ведут меня ни назад, ни вперед. «Наверно, поведут тебя, Юра, туда, где схватили: к тем расстрелянным, чтоб и ты упал возле них мертвым телом». Смерть моя! Если уж должен буду умирать, вытащу спрятанную красную звезду и приколю на фуражке. Девушка моя далекая! Будешь ли ты знать, где я упаду, где бросят меня в могилу? Но ты словно шепчешь мне: «Юра, Юра, да разве с тобой такое не было? Было, и не раз, а жив».
И ведь правда, меня не расстреляли в Хатване, а везут в Будапешт. А куда? В тюрьму Маргет-Керут. Не был еще в венгерской? Так посмотри, каково там. Только неизвестно, расскажешь ли ты о ней кому-нибудь, выйдешь ли из нее. А здесь, в Будапеште, ждет тебя Калиныч, а ты не придешь, угодил в Маргет-Керут, не сумел задание выполнить. Так-то ты послужил революции, такой ты коммунист.
Мука моя! Отпусти меня, чувствую, ждет впереди что-то еще тяжелее. А может, так и надо, чтоб закалялся и мог выстоять перед тем, что готовят мне палачи Хорти.
А теперь смотри, разглядывай тюремный дом, может быть это последний из всех, что ты видел.
Маргет-Керут…
Кто бы ни прошел мимо этого высокого длинного дома, сразу почувствует: это тюрьма. Об этом говорили не решетки: в окнах, выходивших на улицу, их не было. Это был корпус, где господствовала тюремная служба, канцелярия Хорти. Весь дом — кирпично-серый, многоэтажный, с небольшими окнами — внешне мало чем отличался от других, стоявших на этой улице, по которой не одна жизнь прошла, чтобы оборваться как раз здесь, в этом могильном заведении, куда привели и меня.
О том, что это тюрьма, говорили только широкие ворота с узенькой дверью в них, словно бы врезанные посредине в этот дом. Путешествуя по белу свету, я позднее видел не одну такую тюрьму, как эта.
Слева от нее на горе высился вдали среди августовской зеленой листвы старый королевский замок. Там теперь правил Хорти. Сидя в белых перчатках, придумывал разные казни для коммунистов. И тебе он уже какую-то приготовил, Юрко Бочар. Потому и не расстреляли тебя на месте, а привели сюда. Смотри, помни свою последнюю дорогу.
И я прощаюсь со светом, а в сердце у меня такая боль, словно вся наша революция на глазах у меня погибает.
Хочу бежать спасать ее, я должен это сделать, а меня толкают навек в эти тюремные ворота, мне уже не вырваться. И вот они закрылись за мной, как закрылись не за одним. Тяжелый потолок тюремного дома уже висит надо мной, словно вся вселенная с ее тяжестью, муками и страданиями легла на мои плечи.
Теперь ведут меня не гусары. Сразу же за воротами слева вижу окошко, и тюремный надзиратель толкает меня туда. Из окошка какая-то тюремная голова спрашивает меня по-венгерски, как моя фамилия. Но я повторяю свое:
— Нем тудом.
Я уже удерживаюсь, не говорю, что я русский военнопленный. Что толку говорить с этим самым младшим чином, что сидит за