окошком? Одно знаю: я хочу жить, а здесь тюрьма и может скоро прийти смерть. Надо присматриваться, взвешивать каждый шаг. Пока что спасаюсь одним: «Нем тудом». Но неизвестно, кого еще я могу здесь встретить? Может быть, тех, кто знает меня и рад будет доложить тюремной страже и следователям, кто я такой.
Тот, что в окошке, на мое «нем тудом» так мне тычет рукой в подбородок, что у меня темнеет в глазах. Больше не подаю ни единого звука. Я в ваших руках, каины революции, ничего не поделаешь. Уметь ничего не сказать — это теперь тоже будет моя сила.
Меня, уже избитого, окровавленного, ведут по лестнице вверх, потом толкают, чтоб шел по висячему длинному коридору с окнами слева. Он соединяет этот первый дом, выходящий на улицу, с другим, что стоит во дворе, здесь уже решетки. Позднее я узнал, что этот коридор заключенные называли — «мост вздохов». Человек отсюда должен был прощаться со всем прекрасным, что встречал в жизни: здесь еще можно было увидеть, что делается во дворе.
И я, проходя этим коридором, вижу первый тюремный двор, а посреди него клумбу, где еще цветут цветы. Как страшно видеть их здесь! В своем ярком цветении, залитые лучами солнца, они говорят мне, какое это счастье — жизнь. И вот она может здесь погаснуть.
Конец этого коридора замыкала дверь из решетки. Здесь его пересекал другой широкий тюремный коридор. Решетчатая дверь с грохотом открылась и закрылась за мной, словно пасть Смока. И Смок уже схватил меня, только еще не проглотил.
Первый тюремный коридор — «мост вздохов», — может быть, нарочно сделали длинным, чтобы человек мог, проходя здесь, перебрать всю свою жизнь и вздохнуть о ней. Если он кончился только одной решетчатой дверью, то второй, протянувшийся от него направо и налево, весь был прорезан такими дверьми. Здесь уже все говорило о тюрьме. По обе стороны — камеры, словно входы в могилы. Вот сейчас в какую-то из них втолкнут и меня. Но нет!.. Одна и другая решетчатые двери с грохотом открываются и закрываются за мной, а тот страж, что идет впереди меня, что-то иное в мыслях держит, не останавливается; а тот, что позади, все толкает меня ногой: мол, не заглядывайся. «Это еще не твое, тебя другое ждет».
И скоро я вижу, что может со мной быть. Меня сводят по ступенькам вниз. Свежий воздух словно ножом ударяет по лицу. Уж не на смерть ли ведут тебя сейчас через узенький проход между стенами тюремных зданий? Смотри, вот какая будет твоя смерть.
Глаза мои упираются в залитый вечерним солнцем второй тюремный двор. Люди, люди, живьем вкопанные в землю! Я вижу только их окровавленные головы, что торчат из земли. Еще живые! Несколько хортистских палачей с диким ржанием бегают среди них, ударяют в эти человеческие головы ногами, словно это футбольные мячи.
— Хорошо бьют, а? А ведь не подскакивают вверх. Почему это так, почему? Может, твоя голова полегче и подскочит, если по ней будут так бить? — сладко хрипит за мной тот, что идет позади.
Угасающие глаза мучеников провожают меня своим смертным взглядом на этой многострадальной дороге.
«Ироды хортистские, ироды! — кричит моя душа. — Вы сейчас нас победили, да не сломили, не убили нашу веру в правду. И мы своей смертью засвидетельствуем ей вечную жизнь, а вам вечную смерть».
И слышу: так кричит вся тюрьма всеми своими душами, что затиснуты в эти стены.
«Ты идешь со мною, ленинская звезда, ты дашь мне силы жить в этом застенке. Жить и побеждать».
Уленька моя! Не видеть бы никогда того, что навеки вобрали в себя мои глаза. Но какая-то сила заставляет меня оглянуться, еще раз посмотреть на эти жизни людские, вкопанные по шею в землю. Меня, как видно, ведут дальше, не оставляют сейчас умирать, как умирают эти мученики.
Силой, повернувшей меня, были глаза Кароля. Теперь я отчетливо вижу: это не чьи-нибудь, а его глаза, и, они передают мне и жизни свое последнее «прощай». Вот где я тебя нашел, друг мой, вот где выпало нам встретиться! И его глаза говорят мне: «Я умираю, а ты живи, живи, Юра, пусть не сломит тебя никакая мука и никакая смерть не возьмет. Смерть моя — это дорога, по которой прошла наша революция, я подставил ей свою жизнь, чтобы она жила. И она будет жить».
«Будет, будет!» — отстукивает голосом Кароля мое сердце, когда меня после этого последнего тюремного двора толкают в темный, гнилой подвал. Я еще не вижу, один ли я здесь или есть еще кто. Но через минуту слышу голос, который перенес меня на полонинские дали к карпатским потокам. Буки и сосны радостно зашумели мне вместе с этими живительными водами. Может быть, этот голос почудился мне после страшного зрелища? Ведь человеку в самые трудные минуты жизни чаще всего снится хорошее. А мне могло почудиться. Как бы я хотел, Уленька, чтобы и твой голос послышался мне сейчас…
— Юрко, Юрко, вот где мы с тобой в третий раз встретились.
Нет, не послышался мне этот голос, это он, Янош Баклай, меня окликает и спешит высказать свое.
— Слушай, Юра, слушай, что скажу. Там, под Требушевом, где мы с Каролем воевали, был в нашем полку один вояка Йошка. Теперь его водят по камерам, чтобы он выдавал коммунистов. И сейчас его в какую-то повели. Вчера взяли из нашей камеры Кароля. Все слышали, как он кричал, когда его вели на казнь: «Свободная Венгрия будет! Верьте в победу. Нашей смертью Хорти роет себе могилу!» Вчера многих закопали во дворе живыми.
— Я видел его, Янош, видел. Он еще…
Но Янош спешил сказать свое.
— В тюрьме есть видные коммунисты. Завтра их будут судить. Но по суду или без суда — коммунистам смерть. И я ее жду. Кароля выдал Йошка. Мог ли он смолчать обо мне? А тебя он не знает. Берегись его, Юра, потому что надо жить. Для революции лучше будет, если большинство из нас выживет и понесет ее огни. Все, кто есть в камере, так тебе скажут. Живи, живи за нас, Юра.
А как хочет этого его измученная душа! Ведь над Тисой в Карпатах ждет его Магдушка. Он еще не налюбился с нею, не успел справить свадьбу. А как она не пускала его идти в Будапешт. А он пошел — хотел получить положенные деньги за войну. И вот, получил… Но он не жалеет, что пристал к коммунистам. И кто знает, как бы он