— Чего-чего, а жизнь художника в России никогда не была идиллией.
— Да. Но это все мелочи, больше травмирующие, чем заставляющие страдать, а как хотелось бы одно великое потрясение на закате…
Душан Петрович подошел близко к нему и спросил тревожно, сообщнически:
— Вы окончательно решила покинуть Ясную Поляну?
Толстой думал. Это было слишком важно и ответственно.
— Последнего решения еще нет, но ведь это может случиться с минуты на минуту!
Маковицкий помолчал, погладил свою густую, коротко остриженную бороду.
— Лев Николаевич, если будет на то ваша воля, я хотел бы сопровождать вас в этом пути.
Толстой посмотрел на него близорукими старческими глазами.
— Вы думаете, я так плох, что не смогу без посторонней помощи даже покинуть этот дом?
Маковицкий смущенно гладил свою бороду.
— Дело не в том, Лев Николаевич. Я ведь не только ваш врач. Я еще ж ваш ученик, исповедующий вашу веру…
Лев Николаевич, расчувствовавшись, прослезился. Это произошло мгновенно, и он, подойдя еще ближе, скупо и неловко, одной рукой обнял доктора.
— Какое счастье, что я встретил вас в своей жизни! И какое опять-таки счастье, что я не одинок в эту трудную минуту!..
Маковицкий долго переводил про себя со словацкого на русский ту фразу, которую собирался произнести.
— Я могу в ответ на ваши слова только поклониться.
Часы тихо пробили три четверти. Маковицкий сказал:
— Скоро утро. Вам теперь особенно нужно беречь силы. Дорога может быть трудной.
— Я лягу. Постою у окна, успокою кашель совершенно и тогда лягу.
Душан Петрович: спустился на первый этаж, в свою комнату, но оставил двери открытыми и все время прислушивался к тому, что творится наверху.
На дворе предутренний ветерок шумит в саду, сторож постучал деревянной колотушкой, залаяла собака, и опять все тихо. А Толстой все еще не ложился как стоял, так и продолжал стоять у окна. Озабоченный доктор еще раз поднялся к нему.
— Вам чего-нибудь хочется, Лев Николаевич?
Толстой, не оборачиваясь, ответил шепотом:
— Одиночества. Мучительно хочется одиночества.
Нищий сладко спит на скамеечке. Спит и Софья Андреевна в окружении склянок, уснул добрейший Маковицкий, сидя в своей комнате за столиком, и только богатый русский барин Лев Николаевич Толстой никак не угомонится, никак не уснет.
Ранними утрами государь император начинал длинные свои прогулки по нескончаемым анфиладам Зимнего дворца. Поражение России в войне с Японией и нескончаемые брожения в обществе привели к тому, что государь потерял сон. Вернее, не то что сон, а глубину, действенность сна, то, что придворные врачи именовали «недостаточностью отдохновений».
Склонный к пребыванию в плену неразрешимых вопросов, замкнутый в себе, неразговорчивый, Николай II каждый день, чуть ли не с первых зорек, гулял по дворцу тяжелым шагом полковника пехоты, и печать обреченности, угасания как нимб неотступно следовала за ним. Причем витал этот черный ворон не то что над ним, а над всем родом Романовых, над их прошлым, над их будущим, и теперь, на рассвете, гуляя по залам Зимнего, император задавал себе один и тот же вопрос: где выход?
Устав от прогулки, от тоски, навеянной однообразием этого неразрешимого вопроса, он шел отдохнуть в просторный кабинет своего покойного отца, императора Александра III. Тень вселенских неустройств и неудовольствий проникла каким-то образом и в таинственный мир взаимоотношений между сыном и памятью покойного отца. Желая как-то укрепить по крайней мере авторитет прошлого, Николай II приложил немало средств и стараний для того, чтобы воздвигнуть в столице памятник своему покойному отцу. Увы, когда дела империи начинают идти вразлад, это сказывается на всех, даже самых скромных и добропорядочных, начинаниях.
Теперь вот величественный монумент, обошедшийся в миллион рублей, стоял на Знаменской площади, а тайная полиция тем временем доносила, что петербуржцы посмеиваются над памятником, намекая, что скульптор Трубецкой выставил на посмешище покойного государя… Николай II, человек скрытный и неуступчивый, отвергал критику воздвигнутого памятника, но вот накануне они гостили у его дяди, Владимира Александровича. Когда пили чай на крытой веранде дворца, опять зашел разговор о воздвигнутом монументе, причем Владимир Александрович выразился в том смысле, что это не памятник, а карикатура на его покойного брата.
Теперь Николай II сидел в кабинете отца и, подверженный слабости к мистицизму, может быть, ждал появления духа усопшего, а может быть, думал, как бы ему выйти из этого деликатного положения. Он сидел, смотрел своими красивыми голубыми глазами, как качаются тонкие шелковые гардины на высоких окнах, и это движение подвешенной ткани вдруг зачаровало его. Кто-то из современников, хорошо его знавший, писал много времени спустя, что Николай II должен был родиться девушкой, но по какой-то странной игре природы в самую последнюю секунду ему были выданы атрибуты мужского пола, во всем же прочем он был оставлен женщиной, и при этом ему вручена судьба одной из крупнейших и сильнейших держав мира…
Послышались шаги. Вошел дежурный офицер дворца.
— Ваше величество, великий князь Николай Михайлович просит приема.
Государь недолюбливал великих князей еще с тех пор, когда они, оставшись наедине с ним, молодым царем, стучали по столу кулаками так, что дворец сотрясался. Теперь те времена давно канули в Лету, но он великих князей по-прежнему недолюбливал. Принять, однако, нужно было.
— Проси. Рад тебя видеть, — сказал он устало, когда в дверях появилась фигура великого князя. — Что-то давно не показывался…
— Одолели дела, ваше величество. А кроме того, к царям, говорят, надо ходить как можно реже, чтобы двери не скрипели…
Император был не расположен к такому тону, и великий князь после небольшой паузы начал все сначала:
— Я пришел вас поздравить с выздоровлением наследника. Говорят, мальчик окончательно поправился?
— Да, мальчик здоров. Почти здоров.
— А кроме того, — сказал великий князь, засунув руку во внутренний карман своего безукоризненного кремового пиджака, — я хотел бы передать вам…
— Прошение?
— Нет. Письмо, ваше величество…
Император подошел к окну и долго смотрел за тем, как менялись караулы. Он был сторонником пунктуальности и порядка. Ночами он читал огромнейшее количество сообщений и реляций, прорабатывал все, что поступало через его канцелярию, но прошения, которые шли к нему конфиденциально, его раздражали уже одним тем, что они изначально, априори пытались обойти установленные правила.
— Разве нельзя было передать письмо но инстанциям?
— Нет, ваше величество. Это письмо от графа Льва Николаевича Толстого.
Государь не любил художественную литературу. По вечерам они иногда читали в кругу семьи маленькие сборники рассказов Лейкина, Аверченко, но интересовались не столько текстом, сколько рисунками, смешными карикатурами.
— Там содержится какое-нибудь неуважение к трону?
— Очень может быть, ваше величество.
— Разве вам незнакомо содержание письма?
— Нет, ваше величество.
— Ну тогда откройте конверт и прочтите. Какой вам резон передавать письма, содержание которых вам неизвестно?
Николай Михайлович уселся за небольшой угловой столик и, вскрыв конверт, принялся читать:
— «Брат мой… Вас, вероятно, вводят в заблуждение относительно любви народа к самодержавию и его правителю — царю. Не верьте тому, что, встречая вас в Москве или в других городах, толпы народа бегут за вами с криком «ура!». Часто эти люди, которых вы принимаете за выразителей народной любви к вам, суть не что иное, как полицией подстроенная толпа, долженствующая изображать преданный вам народ, как это было, например, с вашим дедом в Харькове, когда собор был полон ликующего народа, но весь народ состоял из переодетых агентов сыскной полиции…»
Стоя у окна, император долго следил за тем, как кружит воронье над прилегающим к Адмиралтейству нарком.
— Вам известно что-нибудь о мотивах, побудивших графа написать столь странное письмо?
— Нет, ваше величество…
— Уж эта мне интеллигенция, — сказал государь, изобразив на лице брезгливое выражение при слове «интеллигенция». Потом, после небольшой паузы, спросил, все еще стоя у окна: — Вы, кажется, желали еще что-то сообщить?
— Да, ваше величество. Граф весьма озабочен, как бы это письмо не попало в третьи руки. Он не хотел бы, чтобы оно было использовано вашими врагами.
— Хорошо.
— И… и это будет вашим ответом?!
— Да, разумеется. Граф же у меня ничего не просит. Что до того — любит ли русский народ своего царя или нет, то ведь это касается только меня и моего народа.