она кончится. Впрочем, я давно уже умер... Однако, — добавил он, — мне еще доставляет удовольствие встречать знакомые лица из Норвича.
— А вас узнают?
— Очень редко... Очень редко, сэр, — повторил старик. — За три года только дважды я разговаривал со своими бывшими знакомыми.
— Скажите, ваша дочь знает, где вас можно найти?
— Фрэнк Хатчесон и Клэр никогда этого не сделают. Я уже давно для них мертв... Ах, мне пора, пора, сэр, до свиданья.
— Еще один вопрос, мистер Пэйн, почему вы называете дневной поезд последним?
— Мне пора торопиться, сэр, чтобы занять место в ночлежке, — промямлил старик.
— И все же, мистер Пэйн?
— Именно поэтому для меня этот поезд — самый последний. До свиданья, сэр. Да поможет вам Бог...
Прошло полгода. Было Рождество — три тихих торжественных дня: двадцать четвертое, двадцать пятое и двадцать шестое декабря. Лондон казался пустым: все сидели по домам; с утра до глубокой ночи работали телевизоры — органная музыка и молитвенные песнопения перемежались шумными представлениями и завлекательными шоу. В дневных и вечерних новостях накануне Рождества показали важных дам из «Армии спасения», орудующих большими черпаками у бачков с похлебкой, и длинные застолья трэмпов — так в Англии зовут бродяг, затравленных, в лохмотьях, низко склонившихся над дымящимися мисками, торопливо поглощавших горячее варево. Досужие репортеры из Ай-ти-ви, коммерческой телекомпании, сумели снять толпу накормленных трэмпов под железнодорожным мостом Чаринг-кросс: те привычно готовились провести холодную рождественскую ночь в принесенных картонных коробках. Когда трэмпы, испуганные беспощадным светом «юпитеров», гневно сердясь, укладывались в длинные, узкие коробки, то впечатление было такое, что они прячутся в гробах, — долгий ряд картонных гробов...
Ветлугин давно старался понять, почему в Англии только на Рождество и на Пасху вспоминают о трэмпах, об этих нищих бродягах, о тех, кого в старой России называли каликами перехожими; и еще о бесприютных стариках, одиноких и забытых родственниками, опустившихся, одичавших, которые мало чем отличаются от трэмпов. Он часто спрашивал благополучных, респектабельных англичан из самых разных слоев общества: неужели милосердие к этим несчастным должно быть лишь дважды в году? Неужели такая обеспеченная нация, как британская, некогда провозгласившая себя «обществом всеобщего благоденствия», не способна все триста шестьдесят пять дней в году кормить несколько десятков тысяч обездоленных, одевать их, построить им приюты? И неизменно получал стыдливые, но похожие ответы: любой англичанин должен наглядно видеть, до какой степени отчаяния может пасть человек, в кого может превратиться — в свою тень, в призрак в лохмотьях, если не преуспеет в жизни. А бродячие призраки, человеко-тени заставляют, мол, большинство англичан трудиться не покладая рук и любого помнить, что никто о тебе не позаботится, кроме тебя самого. И Ветлугин понимал, что в этом одна из ипостасей капитализма, понимал, но принять никак не мог...
А «Армия спасения» продолжала торжествовать: это были ее дни! Двадцать шестого декабря по Сити мимо собора Святого Павла, по Флит-стрит, по Стрэнду, на Трафальгарскую площадь прошествовали колонны «братьев и сестер», одетых в полувоенную форму с малиновой окантовкой и фуражки с малиновым верхом. Несколько духовых оркестров поочередно играли церковные гимны, а хоры молоденьких и привлекательных «сестричек» и совсем немолодых, чопорных дам в старательном упоении воспевали хвалу Господу...
В то Рождество Ветлугин неотвязно думал о Филе Пэйне. Ему казалось, что он обязательно его увидит по телевидению в ряду жующих бродяг. Но нет, не увидел. Вообще-то он и раньше вспоминал о нем и даже не раз собирался подъехать на Ливерпуль-стрит Стейшн к дневному поезду из Норвича и просто поприветствовать старого несчастливого человека. Но чувствовал, что вряд ли Фила Пэйна обрадует его навязчивость. И все-таки решил ехать. И именно в то Рождество. Что-то сильно обеспокоило его, но что, он не мог себе объяснить.
И когда он решил, а это было двадцать шестого декабря после марша «Армии спасения» по центральному Лондону, Фил Пэйн неожиданно сам к нему явился — в ночь на двадцать седьмое. Ветлугин еще не заснул (так ему казалось потом), как Фил Пэйн бесшумно и беспрепятственно проник сквозь запертую входную дверь, черной тенью поднялся на второй этаж и, минуя дверь квартиры, прямо, сквозь кирпичную стену прошел в его рабочую комнату. Он остановился посредине и устало осмотрелся. Ветлугин заметил, что на его распахнутом черном пальто оторваны пуговицы и торчат пучки ниток, будто кто-то одним движением, не расстегивая, рванул полу...
И вдруг вслед за ним и тем же самым путем — сквозь запертую дверь и кирпичную стену — вошли трое: банкир Уильям Гибс со сверкающим золотым слитком, который он держал в поднятой руке, как факел, и два обанкротившихся, но беззаботно улыбающихся «новых капиталиста» — Джим Слейтер и Питер Уокер. Гибс, факельно светя золотым кирпичом, сразу направился к старику и, не раздумывая, без слов, со всей силы ударил его по голове, отчего на всю комнату, как от бенгальского огня, рассыпались мертвенно-лунные искры. И Гибс, змея улыбку, оглянулся на Ветлугина, презрительно усмехнулся и вдруг неуловимым движением метнул в него сверкающую комету. Ветлугин отклонился и с ужасом увидел за собой черный пролом в стене. Трое хохотали, закинув головы, будто над отличной «прэктикал джоук». Ветлугину стало жутко. Он хотел закричать, но не мог. И тут трое исчезли, вроде и не было их, а гомерический хохот сменился клекотным воркованием, и вместо Гибса, Слейтера и Уокера из ничего проявились четыре жирные птицы с круглыми желтыми глазами и деловито, вперевалку прошагали к окровавленной голове старика, лежавшего вниз лицом посреди комнаты; багряная кровь все заливала и заливала светлый ковер. Эти жирные птицы хищно принялись клевать стариковскую голову, как кровавую булку, а Ветлугин в бессильном ужасе лишь стонал: «О-о-о-о...», пока в холодном поту не пробудился.
Он зажег свет: стены были целы, на полу лежал чистый светлый ковер. Он понял, что больше ему не заснуть; сварил кофе и в какой-то слабовольной покорности принялся за работу, которую предстояло сделать утром. Перед поздним рассветом — все же были самые длинные ночи в году — он попробовал лечь спать, но кошмарное наваждение тут же повторилось, и тогда он снова принялся за работу, но уже не мог сосредоточиться, что-то сильно тревожило его, и, позавтракав, он отправился на Ливерпуль-стрит Стейшн.
Вокзал был пуст — Рождественская неделя продолжалась: редкие поезда, редкие- пассажиры. Он искал старика