Указывают еще на острова, низкой полоской едва виднеющиеся далеко в заливе:
— Наши Командорские — так он их шутя называл… Это потому, что в детстве казались они ему очень далекими, достичь их было мечтой всех мальчишек побережья. А оттуда тоже в кои веки добирались до материка — за керосином или за солью…
Повторяют его меткие афоризмы, они и на самом деле очень своеобразные, ни на какие другие не похожие, Иван Оскарович с удивлением открывает это для себя: «Каждый народ мудр, но мудр по-своему, его мудрость одета в такую одежду, которая наиболее ему к лицу…»
Митинг должен состояться на окраине поселка, где у огромного, торчмя поставленного валуна работают приезжие студенты, тоже выходцы из здешних мест: ни на кого не обращая внимания, они завершают работу — высекают на глыбе камня профиль поэта. Это и будет памятник.
Иван Оскарович находит, что у студентов получается совсем неплохо: имеется сходство и одновременно нечто большее, чем сходство, — порывистость, юность, стремительность… И то, что высекают именно на валуне, — тоже удачно: сама природа предоставила им материал для этого наскального рисунка.
Когда Иван Оскарович в сопровождении хозяев осматривал глыбу, его представили художникам:
— Знакомьтесь, ребята: это друг поэта по экспедиции, известный полярник…
На минуту парни отрываются от работы, смотрят на гостя: конечно, они слыхали о нем. Один из резчиков, молодой бородач, спрашивает, кивнув на глыбу:
— Ну как? Таким он был?
Требуют оценки. Да еще так резко спрашивают. И хотя со стороны своих подчиненных Иван Оскарович уклончивости, неопределенности не терпел, но тут почему-то и его самого стал водить лукавый:
— Да как вам сказать… Каждый из нас воспринимает ближнего своего субъективно…
— Нет, вы без дипломатии… Нам необходимо знать: схвачена ли его суть? Его глубинное, характерное?
— Здесь нужен специалист, я вам не судья, — тянет Иван Оскарович.
Тем временем памятник уже покрывают белым полотнищем.
Вот так. Порыв, вдохновенность — это для них главное в его образе. А ты-то сам видел его таким? Что-то не замечал. Но все ж, наверно, в нем это было, коль другие заметили.
Гостей уже просят к трибуне. Трибуна импровизированная, из свежих досок, оплетенная со всех сторон еловыми ветками. А народу! Стоят под дюнами и на дюнах женщины, мужчины, с любопытством осматривают прибывших; взгляды многих нацелены на твою крепкую, с глыбистой отливкой плеч фигуру. Сдержанно приветливые, а некоторые даже суровые. Хотят услышать твое слово, Иван Оскарович. Что же ты им скажешь? Нет, здесь надо без лукавства, здесь режь только правду-матку. Все, как было, все, как виделось… Не выдумки слушать собрались они сюда, ты им без прикрас поведай эпопею арктического похода, со всей откровенностью поведай, даже если правда ваша была жестокою, — в тех условиях без суровости попробуй обойтись!
Именно с этого и начал Иван Оскарович, когда его пригласили к микрофону.
Рыбачий люд, притихнув, внимательно слушает гостя, самых дальних достигает его сильный, на ветру натренированный голос.
Оратор позволил себе в несколько грубоватой, простодушно-веселой манере изобразить, как впервые встретился с их земляком, прибывшим с последней партией для пополнения экспедиции. Неказистый он имел тогда вид — здесь, как говорится, из песни слова не выкинешь.
«Среди людей важнейших полярных профессий — еще один — корреспондент, мерзляк, балласт, хорошо, если хоть анекдоты умеет рассказывать», — вот кем он был для тебя, по крайней мере во время той первой встречи. Тысячи забот на плечах, а тут должен думать еще и о нем, позаботиться о его ночлеге, чтобы где-то приткнуть этого окоченевшего типа в перенаселенных ледяных пещерах.
Для вящей правдивости Иван Оскарович не утаил даже, как посоветовал было ему кочевать по добрым людям, по очереди занимая место полярника, который заступил этой ночью на вахту.
То у радистов, то у метеорологов, то еще у кого-нибудь, одним словом, ты, всемогущий, гонял его, как соленого зайца, — ведь досадить корреспонденту в подобных ситуациях, чего там греха таить, люди твоего ранга считают для себя своеобразным шиком…
Исповедался Иван Оскарович как на духу с этой еловой трибуны, во всем признавался без дипломатии, совершенно искренне.
Видел, мол, что по состоянию здоровья следовало бы освободить горемыку-поэта от авральных работ, но с льготами не спешил, да к тому же и сам он оказался человеком самолюбивым, поблажек не искал, от всевозможных неудобств защищался больше юмором, незлобивой шуткой.
Когда и не звали — по собственному почину шел со всеми, оказывался там, где труднее всего. Разгружать трюмы, тащить ящики, выкатывать грузные бочки — ничто его не обходило, ни от чего он не уклонялся. Брался за работу даже непосильную, становился рядом с самыми крепкими, точно хотел проверить себя, убедиться, чего он сам стоит… И все это с твоего молчаливого согласия.
— Вы можете сказать: чем ты хвалишься? — раскатисто громыхал Иван Оскарович. — Тем, что имел возможность уберечь и не уберег? Что безжалостным оказался? Такое нежное создание не пощадил? Но вы ж и меня поймите, друзья: в тех условиях пожалеешь одного — на соседа взвалишь двойную ношу. Бывает так, когда щадить не имеешь права. В самом деле, чем он там был лучше других? Что чаще нос отмораживал? Что музы были к нему благосклонны? Но об этом я тогда даже не подозревал… Зато вот разных курьезов с ним хватало…
Дальше эпизод был такой, что слушатели волей-неволей должны были бы заулыбаться, однако лица у всех каменные, и только еще напряженнее смотрят с самых дальних дюн на тебя.
Иван Оскарович почувствовал: что-то неладно. Совсем не та реакция, какую он ожидал. Ничего не утаиваешь, все им выкладываешь откровенно, а впечатление такое, будто не этого они от тебя ждут. Там, где поэт оказывается в смешной ситуации и, собственно, должен был бы возникнуть комический эффект, люди стоят без улыбок, а тот рыжий пират с бакенбардами даже хмурится, с каким-то свирепым выражением стискивает трубку в зубах. Нет, делиться воспоминаниями — вещь, пожалуй, рискованная. Должно быть, своим откровенным рассказом ты невольно нарушил уже сложившийся образ поэта, за подробностями не рассмотрел в нем чего-то значительного, как раз того, чем он живет в их воображении, в их строгой молчаливой любви.
Кое-как закончил Иван Оскарович свое выступление, получил сдержанно отпущенную ему порцию аплодисментов — аплодисментов вежливости и, только отойдя от микрофона, понял с досадной очевидностью: речь не удалась.
Постарался усилием воли возвратить себе душевное равновесие, но выйти из состояния удрученности оказалось непросто. И даже причину неудачи не мог себе пояснить: на чем споткнулся?
Может, слишком уж выпирала твоя собственная персона, твое полярное всемогущество?
Но о каком всемогуществе может идти речь, когда над множеством твоих служебных, вообще-то необходимых отчетов об экспедиции уже теперь возвышается «Полярная поэма», не стареющая, не перекрываемая никакими, в том числе и новейшими отчетами, возвышается самым прочным, самым долговечным отчетом для потомков о вашем походе…
Вместо твоих давних критериев жизнь выдвигает свои, неожиданные. Твое же грубоватое иронизирование над поэтом и вовсе было некстати, а для некоторых из здесь присутствующих оно прозвучало, кажется, даже кощунственно.
Странно. Ты, не раз выходивший победителем из сложнейших служебных баталий, не сумел здесь вовремя сориентироваться, попал впросак. Уж и не рад, что согласился приехать сюда, хотя как же было отказаться, когда приглашал, по сути, целый край, все эти разбросанные по взморью и островам рыбачьи поселки. И рассказ твой, что ни говори, опирался на факты, все они ведь имели место, ничего ты не выдумал от себя… Так виноват ли ты, что не совпадают они с чьими-то представлениями и фантазиями, с извечной человеческой слабостью — создавать себе кумира, идеал или по меньшей мере объект для восторгов?
Был потом в кафе обед с ячменным пивом местного изготовления; зачерпывают сей экзотический напиток грубыми деревянными кружками — надо непременно такими кружками, это давний рыбацкий обычай, идущий из средних или еще более давних веков.
Выступала тут же художественная самодеятельность, пели песни, главным образом шуточные, которые оставил своему краю поэт.
Был он, оказывается, человеком веселым, озорным. И как много успел! И какой необходимой оказалась людям его будто бы и нескладная, будто бы и несерьезная жизнь!..
Удивительная вещь! Иван Оскарович замечал, что и его, как и тех детишек из местной школы, личность поэта чем-то завораживает, захватывает и не выпускает из своего силового поля. Внутренний голос подсказывал, что есть и тебе, дорогой товарищ, о чем пожалеть. Может, с редкостным другом разминулся, с тем, чье отсутствие уже ничем и никогда не сможешь восполнить. Раньше об этом ты и не думал, а теперь вот узнал, как щемяще нарастает чувство утраты и раскаяния: поздняя печаль, позднее прозрение!