Напротив Ивана Оскаровича сидят три женщины в черном, сдержанные, неразговорчивые. Молчаливые плакальщицы, пифии чьей-то судьбы. А на другом конце стола среди земляков уже бражничает вовсю тот рыбак-гигант с огненными бакенбардами: поминки так поминки! Осушил один ковш, другой берет с кипящей пеной… И вдруг громко, через стол обращается к Ивану Оскаровичу:
— А вы, капитан, с ним не особенно церемонились там, в ваших знаменитых льдах… Такое бездушие, прямо скажем, поискать…
— Такой уж материк. Там не до нежностей…
— Это ясно. Несмелый, говорите, робкий? А я с ним в одном взводе был, видел его в ночном бою на островах. И никакой робости мы тогда за ним не замечали…
— Вот как? — удивился Иван Оскарович. — Я и не знал, что он фронтовик.
— То-то! Совсем паренек, однако и тогда дух наш поддерживал. Уже тогда мы его любили. За верность, за товарищество. Даже за его шепелявость, что вам казалась смешною.
— Попал под огонь, — смутился Иван Оскарович. — И заслуженно. Кройте, кройте…
— Крыть не собираюсь, это так, между прочим, — усмехнулся гигант. — За ваше здоровье!
Иван Оскарович сидел понурясь. Кажется, разгадал наконец причину неудачи своего выступления. Эти анекдотики. Козыряние собственным величием…
Беда в том, что еще до нынешнего дня ты смотрел на поэта как на своего подчиненного, с которым можно повести себя как угодно, выставить его смешным, неумелым, беззащитным… Ты и не заметил, как он со своею «Полярной поэмой» уже давно вышел из-под твоего подчинения! Если он и подчинен нынче каким-либо законам, то разве что иным, вечным, тебе уже нисколько не подвластным… И для всех собравшихся здесь он — гордость, он — чистота и вовеки уже неотделим от своей прекрасной поэмы.
Впрочем, ты ведь тоже не хотел принизить его образ… Ну а то, что был черствым и бездушным к нему, так это же правда, никуда от этого не уйдешь…
Неважно чувствовал себя Иван Оскарович. Уловил момент, когда оказался вне внимания присутствующих, вышел из кафе и, вздохнув полной грудью, медленно зашагал вдоль побережья.
Уже вечерело. Всюду вдоль берега громоздились валуны, то темно-серые, то побуревшие от времени, большие и малые, самых причудливых форм, — остатки ледниковой эпохи. Камни и камни. Тут и там упрямо лезли они из-под земли, из-под сосен, из-под можжевельника… И даже в заливе по его замерзшему мелководью, удивляя странным видом, лобасто выпирали сквозь лед динозавры гранитов.
Залив, низкое небо, валуны. Это то, что было его миром, то, что он воспел.
У тысячетонного валуна, на котором перед этим студенты высекали профиль, стоят еловые венки, остальное все уже прибрано, нет и покрывала, снятого еще при открытии.
Ни души поблизости. Лишь в стороне маячит стайка девочек-школьниц в поднятых капюшонах, кажется, как раз те, которые приветствовали Ивана Оскаровича утром и для которых он был лишь уважаемый «прообраз»… Сейчас девочки, будто даже не приметив его, повернулись в сторону моря: притихшие, присмиревшие, смотрели на тающие в предвечерье острова. Маленькие, осиротелые музы этих мест…
Полярник решил еще раз рассмотреть наскальное произведение: чем-то оно привлекало все же…
Профиль поэта — во весь размах валуна. И хотя изображение эскизное, тем не менее безразличным тебя не оставляет: долговязый, чубатый поэт, улыбаясь, направил взгляд куда-то мимо тебя, и нет зла на его лице, нет и той робости, той курьезности, о которых ты сегодня столь некстати разглагольствовал… Напротив, чувствуется в нем какая-то вдохновенная мальчишеская веселость, открытость души, которой он, кажется, больше всего и привлекает: знаю, мол, что бывал я смешным и неуклюжим, ну и что с того? Я же все-таки с вами был! Жил для вас! Что-то вроде этого хотел он сказать, глядя в море, на свои едва заметные над вечерним окоемом «Командорские»…
Тучи надвинулись, начал пролетать мокрый снег, но Иван Оскарович не замечал этого. Стоял перед глыбой, неотрывно изучая высеченный на ней размашистый профиль, и горькое чувство утраты не покидало его, и уже Ивану Оскаровичу самому казалось, что именно таким, летящим, порывистым, довелось ему видеть поэта в жизни.
1975
Перевод автораПри слове «коррида» перед глазами возникает нечто страстное, неистовое, чисто испанское, бурлящее солнцем и кровью экзотики; но, оказывается, редкостное это зрелище могут вам предложить и в старинном поэтическом городке южной Франции, где уже несколько дней гостит наша маленькая, из трех человек, делегация.
Находимся мы здесь в качестве участников дней породненных городов, принимают нас весьма гостеприимно, нами занимается мэрия — живем в атмосфере сплошного радушия и дружелюбия. Каждого из нас, даже Анну Адамовну, уже наградили рыцарским Крестом Лангедока, показали нашей делегации средневековую старину и современные авиационные заводы, а также новые микрорайоны — программа, собственно, исчерпана, завтра к вечеру едем в Париж, однако хозяева что-то недосказывают, загадочно улыбаются, потом выясняется, что ждет нас еще один сюрприз напоследок, как высшее проявление гостеприимства наших хозяев.
— Коррида! (Corrida!)
— Понимаете, как вам повезло?
Хозяева каши, вежливые парни из мэрии, видимо, ждут от нас не просто сиюминутного согласия, а бурного проявления восторга, энтузиазма, однако тот, кому сейчас принадлежит решающее слово, уважаемый наш Михаил Михайлович, руководитель делегации, с ответом не торопится, чувства его закрыты на все замки, и только неопределенная улыбка, которую можно истолковать по-разному, блуждает на его загадочных устах. Как всегда в подобных случаях, руководитель делегации (он у нас большой демократ) обращает свой взгляд на Анну Адамовну: дама, за ней, мол, приоритет…
Анна Адамовна считает необходимым прежде всего уточнить:
— Коррида — что это такое? Бой быков, кажется?
— Можно и так сказать, мадам.
— Странно. Я думала, этим развлекаются только в Испании…
— Представьте себе, мадам, мы тоже не лишены диких инстинктов…
— Не сомневайтесь: вас ожидает море удовольствия!
Хозяева наши даже мысли не допускают, что их гости могут спокойно отнестись к корриде или и вовсе ею пренебречь… Как это не воспользоваться такой возможностью, ведь вам представляется случай увидеть то, чего вы никогда в жизни не видели!..
Впрочем, мало они знают нашего Михаила Михайловича. Приземистый, лобастый и постоянно словно чем-то настороженный, он и сейчас какое-то мгновение опасливо хмурит свое сократовское чело и, все еще неясно улыбаясь, лаконично отвечает:
— Надо подумать.
А когда мы остаемся в вестибюле одни, когда и Жанетта-переводчица из деликатности отходит в сторону, о чем-то там переговариваясь с портье (удалилась, ясное дело, чтобы дать возможность нашей тройке свободнее посоветоваться между собой), руководитель наш, облегченно вздохнув, изрекает важно:
— Ну как же быть с этой корридой? Мы ведь обещали подумать…
Анну Адамовну будто оса ужалила:
— А что тут думать? Всего боимся, семь раз примеряемся… — И, выпрямясь, она махнула рукой с выражением готовой ко всему озорницы:
— Смотреть так смотреть!
— Ничего себе разгулялась наша скромница, — удивленно обращается ко мне Михаил Михайлович. — Еще денек-два здесь погостим, она и баров ночных пожелает, на стриптиз нас потащит… Ну а вы? — спрашивает он меня. — Или вы… тоже?
— Конечно, тоже! — восклицаю в ответ. — Вы же читали Хемингуэя, он специально ездил в Испанию на такие зрелища, с матадорами дружил, а мы с вами…
— Да разве я возражаю, — прерывает меня наш лидер. — В детстве, к вашему сведению, лично я в нашей Обуховке видел такие корриды, что вам и не снилось… Только то дома, а здесь…
— Не бойтесь, — шутливо утешаю Михаила Михайловича. — Трибуны от быков отгорожены надежным барьером…
— Я не за себя боюсь. Я вот за нее, — руководитель щурит на Анну Адамовну плутоватые свои глазенки. — Дама, нервы и все такое… И вам, дорогая Анна Адамовна, прежде чем соглашаться, не помешало бы хорошенько все взвесить… Зрелище ведь не для нежных созданий, не для ваших женских нервов…
— Мои нервы не такое выдерживали, — говорит наша дама. — И вместо того чтобы меня стращать, вы бы лучше людей поблагодарили за их приглашение.
— Одним словом, вы «за»?
— Да я же сказала!
Итак, решение принято: идем. В самом деле, чего тут колебаться, чего тревожиться? Сверхосторожность нашего руководителя кажется нам теперь достойной разве что улыбки снисхождения, легкого подтрунивания, и когда мы себе это позволяем, уважаемый наш лидер не обижается, серые глазки его щурятся на нас удовлетворенно, с веселой сытостью. Жизнелюб и гурман наш Михайло Михайлович. Всю поездку он остерегался чисто французской каверзы от хозяев, вернее, от здешних поваров, считая вполне вероятным, что шутки ради за обедом или ужином — под видом перепелки или чего-нибудь эдакого — нам подсунут… жареных лягушек! Ведь у них это, мол, деликатес. Обитает здесь, как известно, народ веселый, и, зная, что каша душа такого не принимает, шутники их нарочно могут подать нечто совершенно вам противопоказанное, чтобы после всего еще и посмеяться над нашим переполохом.