— Мы тебя в компанию допустили, а ты вот как, — начал Рысцов с сожалением, что Капустин, оказывается, дрянь человек. — Выходит, не православный ты, если вино в землю льешь. Верно, мужики?
И на это никто не отозвался; чего болтать попусту, они хорошо знали и Марию Евстафьевну, и убитого на войне отца Алексея.
— Сегодня все лакают, — снова вмешался миротворец Петр Михайлович: в палате он всего понаслышался и томился новым знанием. — Мир на вине стоит, оттого и качает народы…
— Это как же качает? — насторожился Рысцов.
— Туды-сюды! Два раза кряду в одно место не попадем. Не понял, что ли? — удивился Петр Михайлович и добавил с внезапной отвагой: — И ты не на месте, хоть и тверезый. Ногами сучишь: уже ты без власти, вроде не Рысцов.
— Кто же я, по-твоему?!
— Прошка! — выдохнул конюх, и столько было в коротком хриплом звуке отчаянного отвержения, что, вдруг ссутулясь, конюх неспокойно огляделся.
— Гнилой ты человек, сам не живой и других в яму пихаешь. — Рысцов произнес эти слова с неличной обидой, а веско, в поучение, и конюх заерзал под его взглядом. — Падло ты! Хуже Воронка!
Глаза его туманились стариковской мукой, крушением, которого он не прощал никому, и жило в нем, прибавляя сил, сознание своей правоты, такое яростное, что Алексей опешил было, потом сказал примирительно:
— Что вы, товарищ Рысцов, нельзя так! — Уже само присутствие спасенного, возвращенного к жизни Воронка звало не к ссоре, а к прощению и доброте.
— Ты, значит, в люди вышел? Учить нас приехал?! — Рысцов злобился, подвигался к Алексею малыми шажками, приставляя ногу к ноге, медля, обдумывая, как ему уязвить учителя. — Пронюхал, что караульщиков сняли, явился Оку зорить… Чего мне еще нельзя?!
Черный бушлат упал с плеч Рысцова, он стоял прямо против Алексея, и частое его дыхание достигало Капустина.
— К людям нельзя так относиться, — спокойно ответил Алексей. — Унижать их. Хоть и словом, если делом теперь не смеете. Они ничем не хуже нас с вами, многие лучше.
Прохор брезгливо отвернулся, чтоб не видеть постной рожи праведника, сокрушенно помотал головой и, узрев корзину белых грибов, ногой ударил по ней так, что она отлетела, рассыпая шампиньоны.
— Набрал навоза, дачник! Ими и коровы брезгуют! — выкрикивал он с ненавистью. — Думаешь, наградят тебя за Яшку? Медаль за спасение повесят? Дуролом ты!.. — И он тяжко выругался, облегчая душу.
Ссора всех подняла, один Воронок беззвучно досыпал свое, не слыша ругани и близких шагов, хотя и лежал ухом к земле, прислушивался к живым ее звукам, чуть было не исчезнувшим для него навсегда.
— Алеша! — Катя тронула мужа за рукав, в ее тоне была просьба не унижаться ссорой и нетерпеливое желание уйти.
Конюх рассовал по карманам бутылки, ветер заломил газету, придержал ее на весу, Петр Михайлович скомкал ее, бросил на уголья, сапогом сгреб в костерок клочья сена и остатки сучьев, и снова вспыхнул огонь, осветив Воронка.
Неловкость, угрюмое замешательство открылись в наступившем молчании. Конюху, который не был на реке, когда спасали Яшку, а прибрел сюда на огонек, невмоготу было это молчание, ему казалось, что в ссоре повинен он, он вызвал Рысцова на ругань, а учителю пришла вдруг охота за него заступиться. Полчаса назад Рысцов ведь тоже честил Ивана — в сердцах или смеха ради: зачем рисковал, мол, нырнул Воронок, значит, судьба, так дураку и надо. Ругал, а все было ладом, никто не затевал свары, и сам Яшка не лез на рожон, только улыбался хворой, повинной улыбкой, печалился, потом заплакал, но все молча, будто его и нет с ними и всякий их приговор, любая злая над ним шутка — все по нему, потому что жив, жив, мог уже не жить, а он жив.
— Должность ты у Рысцова отнял. — Конюх попытался втолковать учителю суть дела. — Нынче Прохор уже в раю был бы, а ты встрял…
— Чем же я мог ему помешать? — недоумевал Капустин.
— Он в пароходство ездил, обратно плотину закрыть хотел. Понял? Ну, стращал начальство, мол, к беде идет, анархия на плотине… — Конюху казалось, что яснее не скажешь, а учитель все так же недовольно, испытующе смотрел, ждал. Что-то боязливое, подчиненное открылось в согнутой, неспокойной от бликов костра фигуре конюха, с нелепо оттопыренными карманами, в несобранных, суетливых движениях рук. Однако он отважился и сказал: — Прошке, видишь, и чужая кровь в доход, все ему на руку.
Рысцов метнулся к конюху, выдернул из его кармана поллитровку и запустил ею в темноту, в сторону реки. Все молчали, слушали, как бутылка, лопоча, пробивалась сквозь листву. Упала где-то на склоне, неслышно, но уху чудился легкий звук.
— Прохору прежняя должность засветила, если кто на плотине накроется, а Яшка тонул… Ну!.. Сам собой тонул, как бог повелел, — вмешался Прокимнов-старший трезво и жестко, просвещая Капустина.
— За Воронком сирот нет, у него тылы голые! — обиженно подсказал и Рысцов. — Ушел под воду, и кругов не видать: убиваться за ним некому. Яшка свое отжил.
— А он тебя на два года моложе! — Механик, быстро наклонясь, подобрал с земли спиннинг. — Как же так: он отжил, а ты?
— Век на век не приходится, — возразил Рысцов. — Пустой год иного дня не стоит.
— На Яшкин век и счастья-то не пришлось, мужики! — Водолаз сам поразился внезапному своему открытию.
— Блудом счастья не возьмешь. Не заслужил, значит.
— По Яшке печалиться некому! — твердил свое Рысцов.
— Тебе бы и опечалиться, Прошка: одной войны солдаты, — куснул его водолаз.
— Солдат по солдату слез не льет. Некогда! — отчеканил Прохор. — Много их на войне надо, изойдешь слезой.
— Сердце все равно защемит, — заметил водолаз без прежней уверенности. Война для него дело слишком старинное, почти книжное, он и родился-то три года спустя. — Оно и без слез болит.
— Сердце! — усмехнулся Прокимнов-старший. — Под водой ты его углядел? Хоть на карточку снял бы, какое оно.
Сторону Рысцова он держал назло, наперекор другим, хоть не любил Прохора и уже много лет оспаривал у него первенство на реке.
Ближе подошел Иван, незаметно, будто без нужды, кепка сдвинута на глаза, и глаз не видно, не понять, что у него на уме, в праздности ли пребывает его душа или что-то томит ее.
Кто-то шел сюда от больницы, спешил, темная фигура за сиренью приближалась, перебивала свет в окнах ветеринарного участка.
— Сердце и у мерина есть, в нем душа добрая, он зря не лягнет, — объявил конюх, обескураженный и огорченный общим разладом. — Ты мерина хорошо глядел, Ваня, аккуратно… Я тебе за него благодарный…
— Иди ты! Чего стелешься перед каждым?! Стой, пока ноги держат!.. — Всем вдруг открылось, как угрюмо неспокоен Иван. Он умолк, подвигал губами, словно перенял эту науку от Саши, потом, сняв кепку, чтобы Рысцову было видно его полное дерзкой готовности лицо, сказал: — Ты, Прошка, по ошибке жизнь в праведниках пробегал. Ага! — воскликнул он, довольный тем, что приметил враждебное движение Рысцова, и обернулся к Капустину: — Вынули мы Яшку из Оки, Капустин, и концы, не об чем нам каяться. Рысцов командовать хочет, указывать, кому жить на земле, а кого гнать… — Тяжелый взгляд Ивана снова обратился на Рысцова. — Похлебаевы ему, видишь, не пришлись. Они на колхоз всю жизнь ломят, а ты? Тебе только дай, дай, дай! Вези, вези — сена, картошки, дров, как же: тебе положено! Ты и Оку не любишь, — открыл он вдруг его самого поразившую истину. — Не любишь, Яшка ее любит, а ты одного себя празднуешь. Ты тогда с начальником шлюза власти не поделил, помнишь, а? Под лед плотину хотел пустить, угробить, только бы твой верх был… Ты!..
Капустин бросился к ним, предупреждая драку, но из-за спины Прокимнова-старшего с радостным криком выскочила Александра.
— Живой, Ваня! Живой! — Все в этот миг сошлось на нем одном, никого она пока не видела, кроме мужа. — Ребята в кино шли, сказали, рыбак с плотины упал, утонул… А ты все не идешь, не идешь!..
— Яшка упал — и он живой. — Хмурясь для острастки, чтоб не ронять себя на людях, Иван отпрянул от нее. — Будет тебе отпевать, ну!.. — прикрикнул он строго.
Теперь Саша увидела Алексея, Катю, людей вокруг выгоревшего, в пепел уходящего костра. В смятении Алексей не почувствовал на плече руки Кати, он безотчетно страдал от того, что не ему, не его жизни радуется в этот миг Саша, не ему назначены хрипловатые, заботливые звуки ее голоса.
— Алеша! — Она не смогла скрыть душевной, родственной близости и осеклась, губы зашевелились, заговорили, но только он один, не отрывая от Саши глаз, мог услышать ее непроизнесенные слова: сконфуженные, жалующиеся, счастливые, что на реке все обошлось и все живы. Теперь память вернула ей то, что минуту назад увидели глаза и глухо ощутило сердце, чего она не осмыслила в первый миг: — Что тут у вас невесело как? Чего не поделили?
— Ладно! — оборвал ее Иван и с бесшабашной веселостью закричал, наклонясь над Воронком: — Подъем, Яшка! Царствие небесное проспишь!.. — Он присел, озоруя, толкнул Воронка в плечо крутым основанием ладони, толкнул еще раз и еще, опустился на колени, склонясь низко. — Яшка! Яшка-а-а! — повторил он нетерпеливо и снова, будто звал его издалека: — Яшка-а-а! — В голосе, неожиданно высоком, открылся страх. — Не дышит!.. Мертвый! Мертвый Яшка…