В просторной передней Акимовых окна были наглухо задернуты плотными шторами, и оба брата — Женька и Витька — возились около какого-то прибора, от которого падал на стену яркий прямоугольник света.
Женька обрадованно кинулся ко мне.
— Видал? Это нам папка из Москвы привез. Домашнее кино! Только не бегают и не говорят, а так все есть. Этого еще ни у кого в нашем городе нет. — Он повернулся к брату. — Давай покажем ему.
— Надоело вообще-то, — с наигранной неохотой отозвался тот. — Весь день крутим. Ну, давай, ладно уж. Что ему показать?
— «Войну грибов».
— Войну так войну…
Витька порылся в коробке с пластмассовыми баночками, взял одну из них, извлек что-то блестящее, тут же свесившееся спиралью, и стал заряжать аппарат. Возился он долго. От аппарата душно пахло обгорающей краской, электрический свет пробивался в щелки корпуса и полосками надламывался на Витькином лице.
Я терпеливо ждал и вдруг попросил:
— Дайте мне собаку.
— Ого! — сказал Витька. — Чего захотел. Моряка ему.
— Не насовсем. Только на сегодня.
— Ну, на сегодня можно, — неуверенно пробормотал Витька.
— Бери, — решил Женька. — Зачем он тебе?
Я не успел ответить. Женька кинулся к брату.
— Дай, я буду показывать.
— Ты не умеешь.
— Как — не умею? Я в первый день уже показывал.
— Показывал, — презрительно фыркнул Витька. — Все валики свертел, вот как ты показывал.
— Нет, это ты свертел. Ты все дни его крутишь, а не я. Теперь мой черед…
Женька полез к аппарату. Брат оттолкнул его.
— Ты не толкайся.
— А ты отстань.
— Ага, ты так, да? Ты так! — Женька забежал спереди, сдернул объектив с аппарата и заплясал вокруг брата. — Обманули дурака на четыре кулака…
Витька ощетинился и угрожающе двинулся на Женьку.
— А ну, отдай.
— Ишь, чего захотел.
— Отдай, тебе говорят!
Они уже лезли друг на друга. На стене вместо четкого прямоугольника тлел теперь расплывшийся желтый круг, и в нем копошились две большие уродливые тени братьев.
Я вышел в коридор, плотно прикрыл дверь за собой. Во дворе я отвязал Моряка с цепи. Он обрадованно прыгал и тыкался мокрой мохнатой мордой мне в лицо, норовя лизнуть. За ошейник я вытащил пса на улицу, свистнул, хлопнул ладонью по ноге и он побежал со мной, сбоку и чуть впереди, черный, коротколапый и добрый.
Мама снова работала в ночь. Я открыл дверь. Моряк вбежал в комнату и начал обнюхивать все углы. На столе еще тоненько попискивал самовар. Намокшая марля свешивалась из-под крышки. В нее были завернуты картофелины, аккуратно уложенные вокруг трубы. Я достал их, вынул из стола хлеб и солонку и стал есть. Моряк, усевшись на задние лапы и колотя хвостом по половице, жадно заглядывал мне в рот. Я бросил ему картофелину. Он поймал ее распахнувшейся пастью и тут же проглотил. И снова заискивающе уставился на меня. Я бросил еще одну. Он чавкал, сутуля спину, торопливо подхватывал языком рассыпавшуюся в зубах картофелину, и снова вскидывал на меня глаза, все такие же голодные. Я поискал, что бы ему еще дать, и увидел, что нечего.
— Все, — сказал я сердито. — Ты слопал мой ужин.
Моряк не понял. Он начал повизгивать, потом лаять. Соседка застучала в стену — было уже поздно. Я взял пса за ошейник и выволок в коридор. Он протестующе скулил, скреб лапами обивку на двери. Я с легким сердцем отпустил бы его, но боялся, что он затеряется, а завтра надо было вернуть его хозяевам.
Моряк вдруг залаял, но тревожно, словно предупреждая об опасности. Я открыл дверь.
— Тихо, — прикрикнул я на Моряка, отпихивая его ногой от двери, — Проходи, Венка. Чего так поздно?
Венка дернул плечом, боком прошел в комнату.
— Так, скучно дома. Откуда у тебя собака? Купил?
— Не, попросил на одну ночь.
— Зачем?
— Так…
Венка глубокомысленно вгляделся в меня, качнул головой.
И застыл на стуле в углу, скукожившись, вобрав голову в плечи — маленький, похожий на сирого осеннего воробья. Казалось, он ждал чего-то и потому сидел молча, так терпеливо, так понуро, будто у двери в учительскую. Я физически ощущал это его ожидание и мучительно соображал, о чем бы заговорить. Как назло все мысли мои кружились возле Дольки, вернее, сосущей пустоты, которая от него осталась, были они невеселы, Я некоторое время перебирал их одну за другой и неожиданно предложил:
— Давай Петю Базанова вместе защищать. И нас снова будет четверо…
Венка оживился, обрадовался:
— Это ты здорово придумал. Нет, ты сам не знаешь, как ты хорошо придумал! Пусть он будет за Дольку, а мы ему — как Долька…
«Горит свечи огарочек…»
В нашем классе уже полмесяца ходила по рукам небольшая, в бумажном переплете, книга. На переменах те, что уже прочитали ее, собирались вместе и взахлеб говорили о каком-то летчике, который был сбит в бою, упал глубоко в тылу врага и зимой, ползком пробирался к своим.
— Вот это человек, вот бы так…
— Тебе слабо.
— Откуда ты знаешь? А вот и не слабо.
— Да полно, выдумано все это. Книги всегда выдумывают.
— А может, и не выдумка? Мало ли было на войне…
Наконец книга дошла до меня — уже без обложки и титульного листа, зачитанная, с каплями воска на страницах.
— Только на ночь, — предупредил меня Ленька Солодов. — Завтра чтобы принести.
Я поклялся, что утром книга будет у него, и спрятал ее в портфель.
Стояла поздняя осень, самая худая ее пора, когда промозглая сырость пробирает тебя даже дома, проникает сквозь щель под дверью, сквозь трухлявые оконные рамы и самые стены.
Домой я бежал с тем сладким предчувствием, какое испытываешь, ожидая чего-то хорошего, необычного, и все мне было нипочем: и грязь, быстро просочившаяся в галоши, и черная ветреная непогодь, и ледяной мелкий дождь, секущий по лицу… Все мне было нипочем, пока я не увидел наш дом, темный, хмурый, точно нежилой. Ну, как назло! Лишь войдя во двор, я различил за некоторыми окнами тусклый, красноватый свет. В нашей квартире тоже горела свечка — кургузый, оплавленный огарок.
Я поспешно сбросил пальто, фуражку, сел за стол к самой свечке и развернул книгу. Плохо помню, как мы отужинали, как мама собралась и ушла на работу. Точно из дальнего конца двора донесся до меня ее голос: «Долго не сиди, а то свечки тебе не хватит…» Я весь был там — в мохнатом зимнем лесу, вместе с летчиком, что упрямо полз и катился по сугробам.
Листик огня колыхался и вздрагивал от моего дыхания. Порой его заливало растопленным воском, он сжимался в спичечную головку, и я еле различал буквы. Но горячий воск пробивал истончавшую мягкую стенку, сбегал по свече теплыми, постепенно мутнеющими каплями, и тогда огонек оживал, вытягивался коптящим копьецом.
Настоящая, сиюминутная моя жизнь как бы отступала, раздавалась в стороны, так что в центре ее, в самом средоточии, оказались Алексей и война, и деревни среди лесов, полусожженные и едва живые, зарывшиеся в землю, и враг, враг, готовый появиться всякую минуту…
Когда летчик встретился с детьми, я, плача от счастья, выбежал в коридор, потом на лестничную площадку и лишь здесь, в холоде и тьме, очнулся, вспомнил, что Долька далеко, в каком-то детдоме, и некому мне крикнуть: «Он спасся, он добрался до наших!..»
С тоской и печалью в сердце вернулся я в комнату и, глянув от порога на стол, книжку в желтом кружочке света, дожидавшуюся меня, и свечу, встревожился. Половины огарка как не было. Не хватит его на всю книгу.
Я стал собирать стекший и застывший круглыми бляшинами воск, ломать его и подкладывать в свечку, строить из него стенку вокруг фитиля, а сам все читал, читал, летел по едва различимым, дрожащим в полусвете строчкам. Свеча несколько раз гасла, я вновь зажигал ее.
Так и шла моя ночь — там, в деревне, жители которой выхаживали Алексея, в госпитале, где ему отрезали обмороженные ноги, где тяжело умирал комиссар…
А свечка истаивала, сгорала, она стала похожа на дуплистый коренной зуб. Дождь сыпался по стеклам окна, в печной трубе порывами шумел ветер, казалось, сильное, большое существо бьется там; световой круг на клеенке ужался в копейку, и я поставил горячий огарок на перевернутую стеклянную банку. Круг света от этого стал шире, но вдвое потускнел, и я еле разбирал слова, скорей, угадывал их.
Я обстригал фитиль, чтобы он не горел сильно, вновь и вновь собирал растекающийся воск. Смолкли ходики, вся цепочка их, натянутая гирькой и старым замком, вышла, а мне некогда было пустить их — я спешил читать, пока еще можно было. Озябшая мышь забралась ко мне в валенок — я этого не заметил, лишь после ее обнаружил, когда пошел по комнате и она зашевелилась возле моей ступни, а потом побежала по икре и голенищу вверх.
Но это было после. А сначала свеча прогорела насквозь, фитиль ее медленно погрузился в воск, мигнул раз-другой синим, чахоточным огоньком, и холодная тьма сомкнулась надо мной и героем книги, который вновь рвался в небо, чтобы летать и биться с врагом. Я остро почувствовал, что сижу один в маленькой, выстывшей каморке, где пахнет спичечной серой и воском — один, слепой и беспомощный. Ах, жаль, нет Дольки, ну, совсем нет, словно он умер вслед за своей матерью!..