Подползет к комнате деда, приотворит дверь: «Деда, ты писесь?» Отзовется он, мол, не пишу, иди, она дверь настежь и к нему. «Ты не сельдисся? Я сколя уйду». Карусель покажет и обратно: «Писи, месать не буду».
Теперь бы ей прежнюю деликатность.
Характер у Люськи в точности мамин. От заботы о других и эта не похудеет. Летом нынче гостила у нас в Родниках. Собираем вишни в саду. Налетела на меня пчела, вьется вкруг головы, жужжит, наровит в глаз ужалить. Ткнулась я лицом в траву, кричу: «Люсенька, отгони!» А та спокойненько: «Вот еще, я отгоню, а она меня тяпнет».
Знакомые наши говорят: красивая она у вас, а недобрая. Промолчишь, подумаешь про себя, откуда ей доброй быть? Доброта — чувство артельное. Чтобы она душу осветила, с кем-то делиться надо, кому-то помогать, кого-то жалеть. С кем Люське делиться? Кому помогать? Растет одна. Привыкла, что все — только ей: и дорогие игрушки, и обновки, и пианино… Оттого, что так легко исполняется любое ее желание, ничем не дорожит. Новые туфли с пряжками под золото валяются в прихожей — надоели.
2
Было нас у матери восьмеро — не привередничали.
Родилась я в Кузьме на Волге и первое, что помню, — неоглядное волжское половодье. Мы плывем на лодке. Мама держит меня на руках, кругом зыблется, играет солнечной рябью вода, а я гляжу на нее и удивленно тяну:
— Мокле-о…
Год или два спустя плыли мы, тоже в полую воду, к отцу, ждавшему нас где-то на Большой Кокшаге. На веслах сидели чернобородый плотовщик в малахае, посланный за нами отцом, и старший из моих братьев Сергей. На Кокшаге мы заблудились: разлилась она так, что затопила лес и ни в одну сторону берега было не видно. Кругом вода, белеют березы, гнутся по течению пушистые вербы. Плотовщик встревожился, сорвал с головы малахай, бросил в лодку и заголосил как леший в сложенные трубой ладони: «Астафьи-и-ч!» Умолкнут словно толчками разносившиеся отголоски его зычного рева, и опять тихо, только вода шипит и о чем-то шепчется с кустами да какая-то пичуга настойчиво допытывается: «чего-чего-чего-о вы». И опять плывем наугад в одну сторону, в другую… В чаще лозняка вдруг заботало что-то. Показалась комолая горбоносая голова лося. Вода была ему по грудь. Глядел он жалобно, видно, отчаялся добраться до берега. Фыркнул, будто вздохнул, и попятился, дал нам дорогу.
В лесу делалось уже сумеречно. Плотовщик все трубил в сложенные ладони, охрип. Поднялся Сергей. В лесную глубину ринулся его низкий густой голос: «Тятенька-а!» Откуда-то из-за тридевять земель сквозь шорох и плеск воды послышался тонкий долгий ответный крик.
Помню, как всей нашей ребячьей ватагой ездили в заволжский бор по грибы. Набрали корзины с верхом, подошли к берегу. Надо ждать лодку, тятенька обещал приехать. Ребята наломали веток ольшаника, прикрыли корзины, и пошла на лугу веселая возня. Который-то из братьев подхватил меня на руки, тайком отнес за кусты и крикнул, чтобы искали Танюшку. Я знаю, что надо молчать. Где-то перекликаются, зовут меня, а я стою в траве и с изумлением оглядываюсь кругом. Трава и цветы выше моей головы, а надо мной бездонное голубое небо, и оттуда будто звонкими брызгами сыплется песня жаворонка.
Мама любила меня повязывать платочком под узелок. Ребята сначала подшучивали, настоящая, мол, кукла, а потом серьезно, даже с испугом в глазах говорили, что если бы не этот платок, лежать бы мне камушком на дне Волги.
Верно, чуть я не утонула. Приехали мы к отцу проститься: он угонял плоты на низа. В кошевой у него расселись за столом. Я под шумок вышла. На плотовщиков поглядела, как они на толстой железке с ворота величиной костер развели, в котле уху варили. Потом на свою лодку забралась. Посидела, и, наверно, скучно стало одной. Полезла обратно, лодка подалась назад, и я между ней и плотом юркнула в воду. Тут бы и кануть мне на дно камушком, да один из плотовщиков увидал, за мной кинулся. После рассказывал, девчушка, говорит, в белом платке под узелок покачивается в воде вверх лицом, уж и не трепыхается, тонет, сейчас под плот — и каюк. Изловчился, ухватил за концы платка и вымахнул с ней. Другие с плота подхватили.
Очнулась я, все около меня сгрудились, мама плачет от радости, что раздышалась я, себя за недоглядку клянет.
Во всех моих детских и девических воспоминаниях — мама, братья и Волга. Как помнить себя начала, Волга постоянно перед глазами, особенно с того времени, когда отец купил просторную кошевую и поставил ее на Рябиновой Гряде. Полюбилось ему это место. Широкий пригорок над Волгой, за ним вздыбилась горная круча с тропинкой, взбегающей между кустов орешника к развалинам барского дома и деревушке Нерядово. Осенью по пригорку там и тут краснели рябины; много их жалось к небольшому озерку у самой горы, будто гляделись в него и дивились своей яркой красе. Не иначе как по их обилию и место Рябиновой Грядой назвали.
Вниз по реке, в двух десятках шагов от нашего дома, вытянулись приземистые склады, на их тесовых крышах большими черными буквами выведены названия ведомств, которым они принадлежали: «Татлестрест», «Чувлестрест», «Марлестрест», еще какой-то лестрест. Выше, по пригорку, дома заведующих складами и, ближе к нам, избушка сторожа дяди Стигнея.
В первую же весну мы обвели частоколом вдоль пригорка участок, накопали гряд и насадили моркови, луку, капусты, чтобы осенью не ездить за всем этим в Кряжовск на базар. На дворе закудахтали куры. Ребята обзавелись удочками и целые дни закидывали их с лодок и завозней, всегда стоявших напротив складов. У нас были свои две лодки, одна стояла на случай, если понадобится маме или кому из братьев поехать в Кряжовск, на другой отец каждое утро уезжал на ту сторону: он ведал тогда вязкой плотов на Кокшаге.
Видится мне Волга и тихой, светлой, ласково перебирающей камешки на приплеске, и бурной, иссиня-черной, сердито взметывающей высокие с белыми гривами волны, и спящей подо льдом, прикутанным снегом, и разбуженной вешним теплом, громоздящей на берегу крепости и шатры из толстых голубых льдин. Сколько радости было нам от нее весь год! Зимой с пригорка чуть не до середины реки докатывались на салазках. Весной, в большой разлив, прямо с крыльца ловили наметкой рыбу, зацепляли баграми бревна от разбитых плотов. Летом прошлепает колесами пароход, нам первое удовольствие на волнах покачаться.
Волгу видно было у нас отовсюду. С сеновала, где спали мы лето и осень, пока мороз не сгонит; из-за стола, за которым