Проносились станции, мелькали, движение успокаивало, все в этом пейзаже было так знакомо. Я не помню, чтоб Борька рисовал пейзажи, но я знал, что этот лес, эти деревья, это небо светились в глазах тех, кого создавала его кисть. И сколько она еще может, сколько сделает, если…
Тягость незнания, неизвестность, неожиданность этой телеграммы — именно теперь, когда налаживалось рабочее состояние, когда так хотелось завершить то, с чем возился вот уже столько времени, именно в этот момент душевного взлета — вызывали почти физическое ощущение боли. Что с ним? Болезнь?
В последнее время он чувствовал себя гораздо лучше, огромная отдача в интернате не только не помешала, но помогала ему, происходил как бы кругооборот: выкладываясь, отдавая себя, занимаясь с ребятами, он получал новые силы, необходимые ему для главной работы.
Что есть, в сущности, главная работа?
Только ли портрет, этюд, скульптура, пейзаж, схваченный на лету, то, что запомнило и сумело выразить наше воображение, наша фантазия, наша способность воспроизвести жизнь?
Не только это.
Может быть, для него Егор, этот трудный человеческий материал, упорно и долго формируемый им, тоже был главной работой.
В памяти возникала прямая, как столб, мрачная фигура Егоркиного отца, вспоминались угроза, исходящая от него, болезненная ревность, жестокое, тупое собственничество по отношению к мальчику, атмосфера затхлости, нелюдимости, невидимая стена, которую этот человек хотел возвести между Егором и интернатом, его постоянное сопротивление тому, что росло и крепло в мальчишке, духу творчества, а значит, и новому самоощущению себя.
Тяжесть догадки, тревога неизвестности хуже иной раз самого тяжкого знания.
Предсказание цыганки, то самое, давнее, в поезде, который вез нас на юг, вдруг мелькнуло, мгновенно омрачив душу, и исчезло, как дерево за окном вагона.
Почему именно ему, не мне, не Сашке? Почему судьба выбирает самых талантливых, рассчитанных природой надолго, кажется — навсегда? Навсегда…
Портреты живут дольше, чем их авторы… Но зачем я об этом? Да, хрупок талант, хрупка земная его оболочка. Зло и жестокость выстреливают именно в него, выбирая среди сотен других. Так бывало уже не раз, к несчастью.
И все-таки я верил в жизненную силу своего друга, несмотря на болезни и беды, которые он мужественно перемогал…
Поезд гремел, то ускоряя, то замедляя ход. Почти механически я воспринимал все, что происходило в поезде. В тамбуре играли на гитаре, двое молодых людей наперебой рассказывали какие-то байки, громко смеялись, напротив сидела девушка, — вся их веселость была для нее, но она не обращала на них внимания, уткнулась в кроссворд; потом прошли контролеры, привычка двигала моей рукой, заставляла искать билет.
Все это словно бы уже было со мною давно, когда-то, будто бы я видел уже эти лица, слышал эти разговоры. Поток жизни чувствовался даже здесь, в замкнутом пространстве вагона, где люди сидели, стояли, ходили, как бы на время передоверив свое движение движению летящего вперед поезда.
Старушка присела рядом — я даже не заметил, как она вошла, — сидела тихо, как бы не замечая никого, о чем-то своем далеком думая, но вдруг спросила участливо: «Ты что такой пасмурный, сынок? — И добавила, не дожидаясь ответа: — Ничего, не кручинься, ты молодой, все обойдется».
Я промолчал, ничего не стал ей объяснять, но слова ее, вроде бы ничего не значившие, дежурные, странным образом успокоили меня.
Да ей и не нужен мой ответ. Нутром почуяла: что-то неладно.
Обойдется… Конечно же, иначе и быть не может. Слишком многое нас объединяет, чтобы так вот просто разрушиться, распасться.
Я подумал о Сашке — конечно же, он там, с ним; я вспомнил нашу первую встречу с Борькой: давний студенческий буфетик, две юношеские работы, два портрета — отца и матери, — и в лице нынешнего Борьки, в голубых глазах, в легком их блеске, проглянули и радость жизни, и жадный интерес к ней, и тревожная тень ожидания.
Ожидание…
Ожидание всегда владело нами. Эта была вечная страсть к переменам, к поиску, обновлению. Время подсказывало нам наш поиск, способ самовыражения. Ремесло, которому со студенческих лет учил наш Мастер, требовало работать на полном пределе.
Несколько раз в жизни я пытался выразить себя с предельной, силой, до конца. А Борька всегда работал на пределе, не давая себе ни пауз, ни передышек…
Я неотступно думал о нем, о нашей молодости, о жизни, о том, что нам еще предстоит.
Пролетали, проносились рощицы, уже поредевшие по-осеннему, вспыхивал желто-красный кленовый лист, спокойно синело чуть придвинувшееся к земле небо — все это успокаивало, подавляло бушевавшую во мне тревогу; сызмальства знакомый, тысячу раз воспроизведенный и всегда сохраняющий черты новизны пейзаж успокаивал и рождал надежду.
1981—1983
«Окно» — задний брючный карман.