Рийниек давно уже перестал бахвалиться, что потребует следствия по делу с пожаром. У него своих забот хватало: Рийниеце сидела в лавке, каждый божий день пекла блины из белой муки; ящик с конфетами всегда пустой; школьники по дороге в училище перестали к ней забегать, а шли к Миезису, где за копейку можно было купить любую конфету на выбор.
Да, жизнь ушла далеко вперед, и никому уже не было интересно знать, что говорит и делает бродяга Браман. Но старый Бривинь прислушивался к каждому слову о нем. Лизбете понимала, почему он морщится, почему у него вздрагивает седая борода. Прямо горе, когда знаешь ближнего так же хорошо, как свои болячки.
Совсем неожиданно все началось сызнова. Никто не знал, откуда это пошло, но в волости заговорили, что дело с бривиньским пожаром опять поднимают. Кто-то как будто слыхал, что Анна Смалкайс в Курземе у русских проговорилась, и это дело дошло до ушей высоких господ. Кто-то другой утверждал, что это не Анна, а пьяный бривиньский Ешка намолол вздору в Клидзиньском трактире. Третий уверял, что дело начала супруга начальника станции — господина Янсона, она, как член общества защиты животных, не могла оставить безнаказанной гибель трех телок, сгоревших в Бривинях.
Лизбете вначале думала, что первая услыхала неприятную весть, но вскоре поняла, что ошиблась. Старый Бривинь в своей норе знал обо всем; он, как крот, уже издали почувствовал по дрожанию земли шаги приближающегося врага. К еде его приходилось тащить силком; иногда, сидя за столом, так и забывался с полной ложкой в руках. Лизбете не могла спать по ночам, настороженно прислушиваясь, как на другой половине, на бывшем месте Лауры, он лежит тихо, но не спит, и вдруг приподнимется на локтях и повернется к окну. Лизбете изнывала и уставала, особенно потому, что днем на ее плечах лежало все хозяйство. Ешка дома почти не жил. Когда его не было, Лизбете в темноте прислушивалась к каждому шороху, даже шум в ушах порождал напрасную надежду, — вот, вот он идет… наконец-то домой приплелся!.. Днем, когда она видела Ешку, пробиравшегося вниз к домишку Лауски, ее так и подмывало выбежать на улицу, вырвать кол из загородки и встать на пути сына — так позорна и унизительна была для Бривиней его дружба с рвачами и жуликами, которых сторонился каждый уважающий себя батрак. Конечно, там не было ничего такого, о чем плел портной Ансон, этот старый брехун, но кто знает, может быть, в домике Лауски происходит что-нибудь и похуже, ведь только от доброго сердца Битиене не ставила бы на стол горшок с маслом…
Лошадник Рутка зачастил в Бривини каждые две недели. Последние охапки клевера добирал он с чердака хлева и уминал на своем возу, где уже лежал мешок сена от Осиса. Денег на жалованье батракам пока еще хватало, но записывать выдачи Лизбете иногда забывала; если просила записать, то старик выводил такие каракули, что, должно быть, и сам не разобрал бы. А если вдруг умрет, кто сумеет разобраться в его подсчетах.
О смерти мужа она теперь думала так же часто и столь же равнодушно, как в свое время о смерти свекра. Разница только в том, что этой смерти она не ждала с нетерпением, не видя во вдовстве ничего хорошего. Но надоел он ей по горло, стал таким же костлявым, как и его отец, только ниже ростом и более сгорбленным; не хватало только, чтобы так же кашлял и харкал. Из предосторожности его вместе с кроватью вынесли в комнату дворни, девушки потеснились немного, а ткацкий станок уже третий год сюда не вносили. Казалось, старый Бривинь не соображал, что его поместили на бывшем отцовском месте; возле кровати так же поставили табуретку, а на нее — кружку с водой. Его равнодушие возмущало Лизбете, словно он уже не живой человек, а чурбан, которому все равно, в каком углу он брошен. Переменилась и сама хозяйка. Как-то она нечаянно увидела себя в зеркале и испугалась. Это уже не Лизбете, некогда гордая супруга Бривиня. Нос большой и острый, как вороний клюв, лицо словно сухая щетка, волосы совсем седые. Долго просидела она сгорбившись, потом покачала головой. «Да, да… ведь иначе и быть не могло… Старик… Ешка… и Лаура… Каково пережить! Эта паскуда совсем уже не стыдится — и в церковь и в Ригу — повсюду с Клявинем. Из-за нее на людях и показаться нельзя. И если еще начнут ворошить эту старую историю с пожаром…»
Неожиданно произошло событие, которое, казалось, должно было повернуть все в лучшую сторону. Две недели Браман пил напропалую. Однажды ночью Кугениек подобрал его у железнодорожного переезда с обмороженными ушами. А два дня спустя Брамана нашли повесившимся на клене около большака, напротив дома доктора. Повесился на своем же ремне, лапти касались снега. Трое подводчиков, назначенных волостным старшиной, зарыли его в самом дальнем углу кладбища, за часовней, рядом с могилой конокрада Марча Райбайса, убитого пастухами три года тому назад. Все же место Браману досталось не самое плохое — песок в глубине сухой, и гроб не мок в воде, как на кладбищенской болотистой низине, где хоронили бедняков и нищих из богадельни. Полевица росла там так густо, что только старожилы могли показать, где зарыт Марч Райбайс. Так как портной Ансон успел уже оговорить и нового волостного старшину, тот возненавидел всех Ансонов и в отместку назначил тележника в могильщики. Эту тяжелую работу нельзя было делать трезвым, но и под хмельком нести тяжелый гроб было не под силу. Они тащили его от часовни до могилы волоком, яму вырыли такую, чтобы только как-нибудь втиснуть в нее гроб. Принятая у дивайцев глубина для могил — семь футов, но Мартынь Ансон сказал так:
— А по мне закон на кладбище таков: как высоко человек жил, так глубоко и надо его закопать. Если Максу фон Зиверсу выроют могилу в двенадцать футов, а господину Паулу в девять, то Браману хватит и пяти. В конце концов это ему же на пользу. Вы увидите, он нам еще спасибо скажет: в судный день, когда загремят трубы ангельские, фон Зиверс еще будет барахтаться в песке, а Браман уже будет сидеть у ног спасителя.
Так они и сделали. Но даже и эти пять футов тележный мастер рыть поленился. Пока остальные двое долбили мерзлый слой, а затем выбрасывали сухой песок, он все время крутил папироску. Но зато щедро угостил землекопов своим табаком, к которому теперь подмешивал сушеную ромашку, так что по кладбищу несся ароматный дымок и после того, как они ушли. Проводить самоубийцу в последний путь никто из знакомых не пришел — таков закон; точно так похоронили и Марча. Креста тоже не полагалось ставить, захмелевшие могильщики воткнули вместо него пустую водочную бутылку.
Браманиете в Клидзине то ли не знала о похоронах, то ли не успела вовремя переправиться через Даугаву — по реке шла густая шуга, и перевозчик Лея подавал лодку лишь к приходу поезда. Только сын покойного Ян все же приплелся, пьяный вдребезги. Целую неделю дивайцы смеялись, слушая Мартыня Ансона, когда тот изображал, как Ян сидел на могильном холмике и, обхватив руками голову, раскачиваясь и плача, бормотал: «Батюшка, батюшка!..» Но когда могильщики собрались уходить, слезы у Яна внезапно высохли, он вскочил на ноги и, грозя кулаком, заорал, словно был в корчме:
— Куда претесь? Еще для одной сволочи надо заодно вырыть яму, посредине между моим отцом и Марчем Райбайсом. Завтра повесится старый Бривинь!
Лизбете надеялась, что хоть эта сплетня не дойдет до ушей старика. И, кажется, не дошла. С тех пор как Брамана сволокли на кладбище, старик уже не подслушивал у дверей, что говорит дворня, и по ночам спал спокойно. Но однажды, перешагнув порог, упал и не мог подняться. Пришлось оттащить на кровать — у него отнялась вся правая сторона. Эрцберг выслушал больного, перевернул, пощупал, велел растереть грубым льняным домотканым полотенцем, потребовал пустить кровь, покачал головой, получил три рубля и уехал обратно в Клидзиню.
Старый Бривинь еще шевелил левой рукой, но ложку держать не мог, его приходилось кормить, как ребенка. Плохо было и с речью — вначале говорил довольно внятно, потом смолк совсем. Правый глаз у него — неподвижный, спокойный и пустой, другим он все еще видел и даже приноровился объясняться. Рот странно кривился в сторону; когда Лизбете всмотрелась хорошенько, ей показалось, что он все время усмехается, точь-в-точь как его отец. Это было тяжело, почти невыносимо. Все же Лизбете стойко переносила и это. Каждый день по нескольку минут сидела у кровати больного, хотя он спросить ничего не мог и ей самой нечего было ему сказать. Приходилось так поступать из-за дворни, чтобы люди опять не начали невесть что болтать.
Так пролежал старый Бривинь полтора месяца. Теперь и Ешка был всегда дома. Лизбете ему строго приказала — как топором отрубила: хотя бы ради людей на это короткое время бросить шляться по корчмам. Отец в последний раз, может быть, захочет сказать что-нибудь — случалось ведь… Теперь Ешка находился почти все время при нем. Частенько у него сидел и Бите. На хозяйку он не обращал никакого внимания — приходил к молодому господину, с ним только у него дела.