руках.
Петро Даниляк кроме большого узла с пожитками нес еще на руках маленького Ксеня. Нес и забавлял:
— Вон какая красивая травка! — а Ксень все куксился и просился на травку.
Старшие дети бежали с узелками, как щенята, и пыль серыми полосами запеклась на углах губ и глаз. Сначала, как только вышли за город, даже развеселились — потому что бросили дом, а просторы вокруг такие богатые и пригожие, столько везде света, дорог, травы и солнца.
Бежали наперегонки, топая босыми ногами, а Петру Даниляку от этой детской радости делалось не по себе. И чтобы хоть немного развеять тоску, говорил Ксеню:
— Смотри, смотри, как Пазя побежала с узелочком.
— И я хочу! — бормотал мальчик.
— Э-э, да ты же малыш! Был бы побольше, и отцу было бы легче.
Но Ксень плакал. Тогда Петро говорил:
— А Ксень хочет, чтобы у него был садик, молочко? Хочет?
— Хочу! — говорил Ксень. — Дайте молока.
— Э-э, это молоко еще у коровок. А они еще пасутся далеко-далеко! — и показывал рукою вдаль, где были только поле, небо и пыль от дорог.
Зеленела трава сквозь туман. Солнце катилось к земле, как большой огненный шар. И враз будто кто-то столкнул его в пропасть. Только и остались на небе красные дороги, по которым он катился.
Беженцы спешили, чтобы до ночи отойти как можно дальше. А если кто-нибудь оглядывался — видел: на западе клубились пламенеющие тучи.
— Ой, не от солнца те пятна, то война палит села! Или Мервичи или Куликов горит.
Бежали и оглядывались, и у каждого сердце делалось как губка, откуда красными каплями стекала кровавая тоска. Тянула их к покинутым хаткам, к старым мамам и худым дедам, что остались стеречь добро.
Шел Проць с Маринцей, а Проциха с меньшими детьми где-то была впереди. Кто-то смилостивился и взял детей на воз — ноги у них разболелись, никак не могли идти.
Проць с большим узлом на плечах еле волочил ноги и все оглядывался — идет ли Маринця.
— Я же говорил тебе, оставь кота. И тебе легче будет, и кот не будет так мучиться.
Но Маринця ни за что не хотела бросить Гриця. Еле двигала ногами, они набрякли и стали как палки. А в руках крепко держала кота и платочек с землей.
И казалось, что это прижимается к груди их хата, вокруг которой цветет огородная зелень, вьются расшитые травой тропки, светят золотом подсолнухи.
Проць ускорил шаг, он отставал.
— Пойдем быстрее! — сказал Маринце. — Видишь, как далеко отъехали наши. Еще маму потеряем!
И еще прибавил шагу. А когда оглянулся, увидел, что Маринця сидит на дороге.
— Э, да ты хочешь здесь остаться или еще что, а я тут стереги тебя! Вставай, говорю! — но Маринця сидела на месте. Земля будто приросла к ее ногам.
— Вылитая мать. Упрямая, как порося! Что тебе — плохо?
— Ноги болят!
— Ну, детка, с этим ничего не поделаешь. Еще немножко пойдем, да и остановимся где-нибудь в деревне отдохнуть. Встань, я же не могу взять тебя на руки. Видишь, горб себе почти переломил этим узлом.
Но Маринця не сдвинулась с места. Проць сбросил с нее узел, взял себе.
— Ну теперь тебе будет легче. А кота оставь!
Но Маринця все держала его в руках.
— Оставь, говорю. Брось! — И Проць вырвал из ее рук Гриця и швырнул на дорогу.
— Иди впереди меня, чтоб видел тебя, а то еще где-нибудь заблудишься! Видишь, сколько дорог расходится, уже начинаются леса. За тем лесом будем отдыхать. Есть хочешь?
Проць достал из кармана кусок хлеба и дал девочке. На черный сухой хлеб, который худенькая рука тянула ко рту, падали слезы, а ноги, еле передвигаясь, тащились за отцом.
Просторы пахли холодноватым теплом июльского вечера.
Дороги длинными нитями, казалось, тянулись из ног к голове и остро проходили сквозь сердце. По обочинам дорог светло-зеленые березы в белых запасках лопотали листвой, как девчата.
Издалека прядью черно-синих волос выглядывал лес. Фуры беженцев уже укрылись в нем. Впереди Проця плелись несколько пеших с узлами.
Оглянулся. Маринця опять сидела на запорошенной придорожной траве. Зарыдала громко, потом враз примолкла.
Бросился, рванул за руку.
Но девочка не вставала. Подошли еще двое чужих. Наверно, беженцы из какого-нибудь села, но каждый быстро прошел мимо, — достаточно было и своих забот.
— Да посмотрите, люди! — кричал Проць. — Что же мне теперь — бросай на дороге пожитки и бери ее?.. Уперлась и ни за что не хочет идти! Оставлю, ей-богу, оставлю! — рванул за руку и пошел. Думал, что это подействует на девочку, ведь не останется же она ночевать на дороге, когда сзади гонится за ними война.
А во ржи шелестел ветер. Оттуда шел свежий вечерний запах поля. Облетали красные маки, гнулась, будто ко сну, трава. Маринця медленно поднялась и пошла назад по дороге.
— Грицю, Грицю!
Нет, она не может оставить его здесь в поле. Расходились дороги, и по всем ехали фуры с беженцами.
А Проць ушел. А когда оглянулся, девочки не было видно.
Расстилали просторы темно-синие полотна, а за западным краем земли совсем скрылась красная точка. Только гребни туч еще краснели зловеще.
Сбросил узел на дорогу и побежал назад.
— Маринця! Маринця!
Похоже, что забежала в рожь до ветра. Минутку подождал, но девочки не было.
— Маринця! — понес ветер слова в рожь и там замолк. Не вернулся.
— Маринця! — только ночь усмехнулась синеватой мглой. Отчаяние блеснуло в глазах.
Да еще ветер шевелил его запыленные волосы.
Все притихло на миг. Задержало вздох, будто пораженное предстоящим великим свершением. Стальной просвет бледно задрожал, притих, потом вдруг разлился ясно-розовой струей…
Сосны заговорили, и лес, словно от взрыва, закачался от утреннего гомона птиц, от звонкой лесной тишины, что, казалось, говорила бархатистыми струнами трав, лохматыми верхушками деревьев, тайной лесных далей.
Первый смех восходящего солнца засиял на стволах, задрожал на венчиках гвоздик и рассыпался снопом лучей на верхушках сосен, стоявших вокруг поляны. Одна поляна, словно заплата, выделялась среди пронизанного лучами леса. Ее мягкие пахучие травы были изгрызены скотом, засыпаны соломой и навозом. Здесь беженцы остановились на ночь. Еще стояли возы, но в некоторые уже запрягали лошадей; коровы еще паслись, но их уже отрывали от сладкого завтрака, привязывали к возам.
Еще на поляне были следы костров, светившие среди травы, как черные лысины. Гасли последние огоньки и мигали предательски, как папоротниковый цвет.
— Ну как? — Павло Сметана уже запряг лошадей и спрашивал свою жену, которая только что пришла и влезла на воз.
— Кто знает, как