Чтоб не отравлять друг другу жизнь, старик сколотил себе кровать в каморке, смастерил печку, и теперь редко кто его видел. Степенный, молчаливый, он целыми днями стоял возле своего верстака — и строгал, и тесал, и разговаривал со своими санями, и напевал им старые песни. И были во всем мире только он и его сани, и совершал старик величайшее таинство бытия нашего — таинство труда. А поздней ночью он подносил к подвешенному к потолку фонарю кусок отделанного ореха, и прожитый день казался ему таким же гладким, блестящим и весомым.
Со временем он даже потерял счет дням. Ложился, когда руки коченели до самых ключиц, потом сразу просыпался, разглядывая ожидавшие его сани, никогда в его плотничьей жизни щепки не летели так далеко. А когда снег перестал хрустеть под ногами прохожих, когда стреха каморки стала обрастать сосульками, дед начал высчитывать, когда он будет работать только обухом топора, собирая сани. Оставалось, по его расчетам, совсем мало, когда в один прекрасный день кто-то постучался к нему. Старик открыл. Вошла старуха. Возле ворот стояла гнедая лошадка, запряженная в санки, и какая-то женщина выносила из их дома разный скарб.
— Я ухожу.
Старик не понял. Сказал, разбирая фуганок:
— Не забудь ключи положить на место.
Но старуха была какая-то странная.
— Я совсем ухожу. Буду жить у сестры.
Упал с громким стуком неразобранный фуганок. Старик подошел, вгляделся в лицо, которое видел вот уже сорок лет ежедневно. Ужаснулся. Пустая, бессмысленная жизнь ждала его без этого лица, без этих рук. Потом посмотрел на незаконченные сани. Сани ждали его. И понял старик, что без старухи будет жизнь пуста, без саней даже пустой не будет. И сказал старик ласково, тем мягким голосом, который бывал у него, когда он говорил со своими санями:
— Я скоро кончу. Может, даже очень скоро.
— Нет, я ухожу.
В тот день старик не работал. Лег раньше обычного, но чуть свет уже стоял возле своего верстака и строгал при свете фонаря как ни в чем не бывало. Только к обеду вспомнил, что остался один.
«Ну и бог с ней».
Ушла, когда пришло время, и эта зима. Двор высох, по обеим сторонам забора стали продираться к свету тоненькие зеленые зубки подорожника. Вынес старик все заготовки и начал собирать сани. Работал будто в тумане. Часто пересыхало во рту — вероятно, давно не ел. Тогда он брал кувшинчик: два-три глотка вина — и снова звонко стучит топор.
Первыми прочно легли полозья, потом, после каждого удара, сани все больше походили на те, давно задуманные, но старик старался не глядеть на них: этот миг он берег, им он должен был завершить все дело.
К обеду сани были готовы. Старик собрал стружку, отнес инструмент и разложил все по полочкам. Потом закурил трубку, вышел на порог, прислонился к косяку и посмотрел на сани. Красивые, стройные сани стояли у него во дворе, купалось в них солнце, и казалось, что над землею в этот весенний день пролилась еще одна капля света.
«Красивы, черти… Очень красивы!»
И сел на пороге — стар уж стал, нет мочи. Осмотрелся кругом. Пустой, заброшенный двор. Ветер сломал черешню возле ворот, кошка выбралась через дымоход из избы и теперь, черная от сажи, голодная, ходит по крыше и, завидя прохожего, жалобно мяукает.
Старик с трудом поднялся, стал хозяйничать. Несколько прохожих остановились возле его ворот.
— Что это там?
— Сани. И хорошие сани. Вещь!
— Что толку в них! К чему они весной?!
Улыбнулся старик. Блажен, кто мыслит шляпой!
К вечеру подмел сад, собрал сухие листья, поджег их. И когда разгребал палкой жар, вдруг снова мелькнуло перед ним то белое, стройное и красивое, что померещилось когда-то в детстве. Вздрогнул старик.
«А ведь это были не сани!»
И снова он стал крепким, сильным, каким и в двадцать пять лет не помнил себя. Потом, собирая палкой листья вокруг костра, долго обдумывал что-то, обтесывая, складывая и подгоняя слова.
«Если это не сани, то, должно быть, телега. Телега — это великая вещь! Настоящей телеги еще никто не делал!»
Когда сгорели все листья, старик поднялся и пошел в избу.
«А старуха вернется. Если, конечно, не переманили другие…»
Она приехала ночью, часа в три. Хотела тихонько войти, но дверь была заперта. Подошла к окну, постучала несколько раз, но никто не откликнулся. Подождала немного и позвала детским, обиженным голосом:
— Отец!
Было странно. За все четыре года, с тех пор, как стала приезжать к родителям в гости, она никогда не стучалась. Отец ее ждал всегда. Он спал очень чутким, заячьим сном. Он узнавал ее по тому, как она открывала калитку, узнавал по звуку шагов, и когда бы она ни приехала, дверь была уже открыта, на пороге стоял отец, улыбаясь в темноте, вместе со своей старой и светлой шуткой:
— Сама нашла дом или люди показали?
Девушка еще раз постучала, еще раз позвала отца, но Икима невозможно было добудиться. Аника, его жена, крикнула в темноте:
— Иким, а Иким!
Тихо в доме. Встревоженная Аника выпрыгнула из своей постели, подошла к деревянной лавке в углу, на которой лег Иким вечером. Он лежал на спине с открытыми глазами. Медленно грыз ту же былинку, с которой вернулся вчера из каменоломни.
— Слышь, Иким?
Былинка задумчиво качнулась, но Иким, казалось, ничего не слышал. Аника вздохнула, вышла и открыла дверь. Усталое девичье дыхание и нежный запах духов наполнили комнату. Два огромных чемодана, с которыми уехала она когда-то из дома, затеяли в темноте свару со столом, со стульями. В двух словах девушка высказала всю свою радость, всю свою горечь, всю свою надежду:
— Добрый вечер!
Ответила только мать:
— Добрый.
Обе некоторое время помолчали, опасливо поглядывая в угол, где лежал Иким и грыз свою былинку. Долго продолжалось это молчание, затем оно стало просто невыносимым. Девушка, всхлипнув, взяла свои чемоданы и повернула обратно к той двери, через которую вошла, но бедная Аника не смогла бы этого пережить. Сказала теплым, обнадеживающим голосом:
— Пойди в ту комнату и приляг. Дай я понесу сундуки эти.
Скрипнула лавка, но они храбро бросились в темноту и, благополучно проскочив мимо, исчезли в соседней комнате. Шептались в темноте:
— Не холодно будет под одним одеялом?
— Нет.
— Две подушки положить или одну?
— Одну.
Дочь улеглась. Аника, ступая на цыпочках, вернулась в свою комнату и остановилась возле кровати. Через полчаса, когда из соседней комнаты донеслось спокойное дыхание дочери, уснувшей после тяжелой дороги, Аника прошептала:
— Иким!
Долго и напрасно ждала ответа. Затем легла. Сказала примирительно, будто заключая долгий и неприятный разговор.
— Все пройдет, все забудется, Иким…
Сказала она все это очень тепло и убедительно, но, несмотря на это, пролежала с открытыми глазами до самого утра, помогая мужу в горьком и тяжелом бдении. Она слушала, как спит дочка, слушала, как скрипит лавка, и молилась про себя, чтобы быстрее настал день, потому что днем и мысли более светлые и сам человек становится добрее.
На рассвете Иким поднялся и вышел на улицу. На пороге выплюнул остатки былинки. Было воскресенье, дел у него никаких не было, но он привык на заре выходить на улицу. Ранним утром на него нападали отчаянные приступы кашля, и он выносил их на улицу, чтобы не беспокоить домашних.
Присел на большой каменной глыбе, сваленной под грушей и служившей вместо скамейки. Мужественно перенес тяжелый кашель старого курильщика, потом, будто назло, закурил. Высокий, с тяжелым, угловатым, точно топором стесанным, лбом, он долго и молча курил, пока не взошло солнце. Посмотрел, как и откуда оно появляется, прикинул, сколько ему за день предстоит пройти. Каблуком притушил окурок, уселся поудобнее, опустил голову и стал ждать. Основные неприятельские силы должны были наступать по двум направлениям, и Иким временами поглядывал краешком глаза то в сторону дома, то на калитку.
Хотя дочка вернулась глубокой ночью, деревня каким-то чудом разузнала эту новость, и не успела сойти роса, как калитка Икима уже заскрипела. Бойкий женский голос, голос, который, казалось, несет радость и счастье этому дому, наполнил весь двор, все соседние дворы:
— Ты что делаешь, Иким?
Дородная и крепкая баба с румяными, свежими щеками воинственно шла на Икима и, казалось, готова была любой ценой вырвать у Икима ответ на свой банальный вопрос, что он делает.
— Сижу вот, не видишь!
— Дай я тоже присяду.
Иким неохотно подвинулся, уступая ей место, и половина каменной глыбы исчезла под широкой цветастой юбкой. Иоана доводилась двоюродной сестрой доброй половине этого села. Веселая, улыбающаяся, эта женщина очень любила своих родственников, но навещала их, только когда с ними приключались какие-нибудь неприятности. Последний раз она была у Икима лет десять тому назад, когда от накопившейся сажи чуть не занялся дом, и вот она снова в гостях. Присела, улыбаясь приветливо, оглядела весь двор, все хозяйство. Не все ей понравилось, не все ее устраивало, но Иким был ее родственник, и она прошептала, будто речь шла о вещах, известных только им одним: