— Посмеялись и хватит! У меня еще дома уборка не сделана. И по магазинам надо, и к парикмахеру надо. Праздников-то сколько идет. Прикончат нас эти праздники.
— Пора расходиться, товарищи, — поддержала ее Надежда Сергеевна. — Спасибо этому дому, пойдем к другому. — Она обвела всех взглядом и положила очки в футляр. И все начали одеваться. На улицу вышли вместе, а потом разошлись группами в разные стороны.
Вечерний город жил в тихом ожидании праздника. Улицы стояли чистые, точно умытые. Асфальт блестел в свете неона, как дорогое стекло. Клара Дмитриевна оказалась рядом с Люсей Кондратьевой, и это ее смущало и беспокоило. Она даже хотела обогнать молодую учительницу, но потом остановила себя: еще расценит по-своему. А Люся тоже терзалась и смотрела под ноги. Она переживала, что не сдержалась там, за столом, и теперь ей хотелось сказать Кларе Дмитриевне что-то милое, утешающее, и она еще больше мучилась и корила себя. Наконец, выдавила из себя комплимент:
— Как вы сегодня здорово выглядите, Клара Дмитриевна! Мне бы такие волосы да вашу фигуру...
— Ну уж, ну уж, понеслась душа в рай. У вас богатое воображение, Людмила Александровна. А может, вы просто подмазываетесь, а? — Она усмехнулась и посмотрела Люсе прямо в глаза. — Мы же обе словесницы и потому — конкуренты. Так что плохой мир лучше хорошей ссоры. Как? Угадала я? — И она рассмеялась широко, ободряюще, и у нее перестал дрожать подбородок. Все-таки комплимент попал в цель.
— Нет, правда, хорошо выглядите, — продолжала уверять Люся Кондратьева. — Мне бы так в сорок лет.
— Мне бы, мне бы... — заворчала в ответ спутница, и сразу опустила голову, и нахмурилась. Она не любила вспоминать про свой возраст, и сейчас, рядом с молоденькой Люсей, это напоминание особенно покоробило ее. Она нервно расправила плечи и прибавила шаг. Но Люся ни о чем не догадывалась, не понимала. Она уже еле поспевала за Кларой Дмитриевной, длинный плащик мешал в коленях и путал шаги. Люся часто дышала — волнение еще не прошло.
— Я давно хотела спросить у вас... Посоветоваться. Но не решалась...
— Что ж, решайтесь. Не съем, — ответила ей Клара Дмитриевна, и по голосу не понять, то ли шутит она, то ли серьезно.
— У меня внеклассное чтение, и я думала, думала... Хочу рассказать им о Николае Рубцове, почитать его стихи и статьи о нем. А потом дать домашнее сочинение...
— Но вы же решили! При чем тут советы.
— Я хотела, как лучше. У вас же опыт и наблюдения...
— О господи, наблюдения! Что он — Твардовский, что ли, ваш Николай Рубцов. И педагогично ли целый час тратить на какого-то молодого? Пусть известность получит, признание. Ну, поэму напишет в конце концов. — Последние слова она произнесла совсем сердито, отрывочно и надула в обиде губы. Люся уже ей надоела, но не прогонишь же.
— Между прочим, Рубцов уже умер. Неужели не знаете? — Люся еще хотела что-то добавить, но опять испугалась собственной смелости, щеки у нее вспыхнули, как у девочки.
— Умер, значит. Жалко, жалко...
— Да, да! Он талантливый, как Есенин! Про него уже написаны книги, статьи и обзоры. Я считаю, что этот поэт бессмертен!
— Бессмертен? А я и не знала. Только вкусы ваши — не повод для спора. Есть у нас программы, есть методички. А ваш Рубцов прозвучит отсебятиной. Да, да, дорогая... А за это нас бьют строгие дяди из районо. — Она наклонилась к самому плечу Люси Кондратьевой и говорила с назиданием, как маленькой. А последнюю фразу произнесла совсем как в детском саду, и у ней вышло — стлогие дяди из лаёно.
— Зачем вы?.. Я не хотела... — Взмолилась Люся, и сразу съежила плечи, и замолчала. Ресницы у нее прыгали, и она шла, как во сне. Клара Дмитриевна увидела эти страдания, и они ее неприятно задели, чуть ли не оскорбили. Подумаешь, недотрога. В ее годы надо работать с зари до зари, а эта только умничает да лезет в амбицию. Да еще дрожит, как осиновый лист, по всему видать — истеричка. Нет, с такими надо покруче! Она сказала это себе с убеждением и попробовала успокоиться, но никак не могла. Подбородок опять неприлично подрагивал, и она прикрыла его ладонью. Люся тоже измучилась. Ей стало казаться, что все видят, какая она жалкая, смятая, какое у ней красное, расстроенное лицо. И было чувство, точно она совершенно раздетая, и все видят это и осуждают. И тогда последним усилием воли она решила подавить свой страх и волнение, но у нее ничего не вышло. Только еще больше расстроилась из-за того, что не умеет управлять своим лицом, своими эмоциями. А если не умеет, значит, она слабая, слабая. Хорошо, что совместный путь их скоро подошел к концу. Люся попрощалась с большим облегчением и, не оглядываясь, почти побежала. Потом стала оглядываться, точно ее кто-то преследовал, очень злой и коварный. Клара Дмитриевна скривила губы: она все поняла. И как бы в свое оправдание сказала вполголоса: «Эх, молодежь пошла. Только бы спорить, выдрючиваться, а работает пусть тетя Мотя — вроде меня...»
Совершенно усталая, раздраженная, она медленно поднялась по лестнице и позвонила в дверь. Открыла ей мать, Софья Павловна, и сразу торопливо спросила:
— Кларочка, что с тобой? У тебя лицо совсем белое.
— Не выдумывай! Не сочиняй! Просто устала я, чертовски устала, — оборвала она грубо мать, но как всегда не заметила своей грубости и начала как ни в чем не бывало снимать плащ и разматывать шарфик. Потом привычно сунула ноги в домашние тапочки и прошла в свою комнату. И уже за спиной услышала материн голос:
— Кларочка, а ужинать будешь? — заискивающе, с ласковой выразительностью произнесла Софья Павловна. — Я твои любимые пирожки испекла. С луком и яйцами...
— Не знаю. Пока не надо. И надоело уже обжираться! — оборвала ее снова дочь, дав понять, что хочет побыть одна. Образовалась неловкая и тревожная пауза.
Мать ушла, низко повесив голову. Глаза у нее были темны и печальны. Они почти всегда были печальны, потому что Софья Павловна постоянно терзалась из-за своих детей. Младший, Борис, недавно разошелся с женой, уехал куда-то на Север и там устроился в геологию. И матери казалось, что на этом проклятом Севере он непременно однажды замерзнет и превратится в кусочек мертвого льда, и тогда уж никогда-никогда она не обнимет дорогого родного Бореньку. А за старшую, Кларочку, еще больше терзалась. Ведь у нее — ни семьи, ни детей. А почему, а кто виноват?! Ведь Кларочка лучше многих и многих. И чем больше думала о любимой дочери, тем сильнее расстраивалась. Вот и сейчас захватила руками виски и стала вздыхать и вздыхать.
Ее боль, наверное, передалась через стенку, и дочери тоже стало больно, нехорошо за себя. Обидела мать, а за что? И отца часто обижала. Бывали дни, когда была с ними невыносимой.
— Ну что вы торчите передо мной?! Все глаза измозолили! — горячилась, кричала дочь. — Хоть бы уехали куда-нибудь, отдохнули бы. Ведь ездят же другие, а вы вросли, как пеньки...
— То ли уж так надоели мы? Погоди, скоро проводишь на кладбище... — Плакала, тихо вздыхала мать. А отец курил и пыхтел. Он более спокойно относился к таким выходкам дочери. «Детей ей надо, тогда перестанет лягаться...» — утешал он жену свою, Софью Павловну. И он, конечно, страдал, но делал это тайно, крадучись. А Клара Дмитриевна видела все, и у нее часто болело сердце, теснило дыхание, и она пила капли Зеленина.
Вот и сейчас ей стало невыносимо больно за мать. Ведь снова ее обидела, и та, наверное, плачет где-нибудь в уголке и ждет любого стука или шороха. И, поди, думает, что вместе с этим стуком или шорохом вбежит в комнату ее ненаглядная Кларочка. И уткнется ей прямо в грудь, а потом признается во всех своих болях, несчастьях. И тогда они обе по-женски наплачутся, и опять у них жизнь изравняется и станет не хуже, чем у других. Ну конечно же, ждет ее мать! Но ей не хотелось подниматься с кресла, где уже удобно откинула голову, не хотелось и говорить о чем-нибудь с матерью, даже пошевелить рукой было немыслимо трудно. И от этой невозможности переломить себя она стала еще больше мучиться, жалеть себя и оправдывать. «Почему, почему у меня все нескладно, не по-людски? Почему нет мужа, нет дочки, как у той же малявки Кондратьевой? Чем я хуже? Почему судьба так безжалостна? Не уродка же я в конце-то концов?!» — Она зло усмехнулась и поправила свои густые, чудные волосы. Рука просто утонула в них, и волосы словно услышали: отозвались на ласку и сразу потекли между пальцев, как теплый волшебный шелк. И сразу же, сразу же стал слабеть тяжелый комок в груди, и она улыбнулась чему-то протяжно, загадочно и полузакрыла глаза. И разные воспоминания о всяких случайных и неслучайных встречах нахлынули на нее. И тот военный врач, с которым она познакомилась в Фергане, куда ездила погостить к родному племяннику, сразу вспомнился ей, и она опять улыбнулась и дотронулась до волос. И тот молоденький инспектор из облоно тоже привиделся, как наяву, и она засмеялась — боже мой, боже мой! Они каждый вечер пили шампанское и ходили в театр. Боже мой, когда это было и неужели прошло? Он всегда хотел стать военным летчиком и потому, наверное, играл в гусара и обольстителя, а ей все равно было так хорошо, замечательно, что даже сейчас она счастливо закинула голову. Но призрак быстро исчез, как во сне. И тогда тоже все походило на сон — они бродили по городу, а потом он уехал в отпуск, на родину, и она его потеряла: в своем родном Симферополе он нашел невесту-студентку, вернее, мать ему подыскала и оставила возле себя. Он прислал письмо со слезами и извинениями, и в каждом слове — намеки и недосказанность. Если, мол, она не простит, то он на себя не надеется. Она читала его безумные строчки и с облегчением думала: боже мой, как малый ребенок. И как хорошо, что расстались по-мирному. С такой натурой он бы однажды наглотался эссенции. А ей потом отвечай и расхлебывай...