— Сталин — прежде всего идея, — говорил в это время Батурин. — Никто из нас не знает его характера, привычек, о чем он думает в бессонную ночь, а вряд ли ему сладко спится. О чем он вспоминает, как все видит впереди? Но все мы знаем, что он выражает собой огромную и самую справедливую и близкую людям идею.
— Слишком абстрактно, — сказал Глушов. — Любой человек, как высоко ни стой, остается человеком, со всем заложенным в нем матушкой-природой.
— Вульгарный социологизм, дорогой Михаил Савельевич, — усмехнулся Батурин. — Изменение характера человека пропорционально высоте его положения и его ответственности перед людьми. Конечно, по-разному.
— Чушь, чушь! — сердито сказал Глушов. — Пример тому — Ленин и товарищ Сталин.
— Да, конечно, — как-то поспешно согласился Батурин. — Не забывайте лишь, дорогой Михаил Савельевич, гениальных людей в истории раз-два, и обчелся. А мы говорим о тех, каких большинство, вот таких, например, как мы с вами. Будь я на очень высоком посту, у меня обязательно бы характер испортился, во мне всегда наблюдались деспотические замашки. Например, в возрасте четырнадцати — пятнадцати лет мне страстно хотелось всеми командовать, в том числе и отцом с матерью. И так, чтобы беспрекословно. Правда, потом прошло, когда и в самом деле стал командовать людьми и узнал практически эту область. Ну, а вы тем более, Михаил Савельевич, — совершенно неожиданно сказал Батурин.
— Позвольте, почему же я «тем более»? — с нарочитой прямотой, исключающей обиду, спросил Глушов, он был задет, и оба почувствовали это.
Трофимов засмеялся.
— А вы, Батурин, старайтесь шутить интереснее. Ладно, будет вам, — сказал он. — У вас спор не по существу.
— По существу, — весело сказал Батурин. — Михаилу Савельевичу хочется всем доказать свою незаурядность. Шучу, шучу, — тут же добавил он.
— Хватит вам, в самом деле, — опять сказал Трофимов. — Давайте о другом. Вот уже месяц, как пошли слухи о каком-то новом партизанском отряде. Мы должны выяснить, меня удивляет, почему они не ищут с нами контактов.
— Черт знает, — с раздражением сказал Батурин. — Кузин говорит, просто неуловимый отряд. Несколько раз посылал людей установить связь. Каждый раз этот отряд оказывается на новом месте, и всегда в трудном, не добраться. Значит, вы обратили внимание? Мне тоже кажется подозрительным.
— Ничего нет подозрительного, — сказал Глушов. — Простая осторожность, отлично можно понять. Что ж, они обязаны объявить о своем местонахождении в этой немецкой газетенке «Свободный голос»? Так не бывает, товарищи, время не то. — Говоря, Глушов все время глядел на Батурина, как если бы хотел сказать, что во всем виноват Батурин, и никто другой.
И хотя Батурин знал, что Глушов именно так и думает, он остался равнодушным; у него свои обязанности и заботы, и он только один знал, какие это обязанности, и никто больше; появление неизвестного партизанского отряда интересовало Батурина с другой стороны, именно со стороны той самой работы, о которой ни Глушов, ни Трофимов представления не имели. Забыв о минуте передышки, Батурин уже прикидывал, кого в скором времени послать в город, как только спадут воды, и какая прежде информация поступит из того, что интересует Москву, и как Сигильдиев со Скворцовым, справились ли, и почему от Скворцова неделю как ни слуху ни духу. Батурин тревожился, правильно ли он поступил, частично доверившись Скворцову после выполнения им проверочного задания, не рано ли, но и выхода не нашлось, Москва до сих пор не прислала своего человека, а ему самому идти на операцию было невозможно, и он послал Скворцова. А Сигильдиеву, должно быть, трудно, он делал первые шаги в городской полиции, и, конечно, подключать его к Скворцову нельзя, рано. И мысли, связанные с делом, все больше завладевали Батуриным, ему хотелось остаться одному, и он прикидывал возможные варианты провала Скворцова и вытекающие из этого последствия. Когда наконец Глушов с Трофимовым ушли на собрание комсомольской группы, Батурин, поддернув голенища сапог, пошел в лес и выбрав себе место, долго глядел с невысокого холма на лесную низину, широко залитую талой водой; деревья стояли на метр в воде, в иных местах до самых нижних сучьев; и небо по-весеннему теплое и яркое, хотя и в просторных густых тучах. Как и всегда весной, чувствовалось большое, жаркое солнце, и хотелось спать; и оттого, что Батурин долго глядел на воду, ему представилась широта и глубина происходящего, и ему стало нехорошо от своей ничтожности и незначимости, и, стараясь избавиться от неприятного чувства, он громко сказал первое, пришедшее на ум.
— Все-таки Трофимов — хороший мужик, — сказал он. — А этот дорогой Михаил Савельевич всех учит вере и героизму, и слишком назойливо. Он уверен, что создан для своей роли, и сам господь бог ею благословил. Уж не потому ли он раздражает? Вот дочка у него — великанша, добрая, молодая великанша. «И пришел великан, добрый великан, хороший великан…» — вспомнил он далекое, то, что когда-то рассказывал сыну, в ответ на горластый рев, пытаясь хоть немного его утихомирить. «Какой смешной великан! Пришел и упал! Вот смешной!» — опять вспомнилось ему, и глубоко и сильно защемило в груди, и было больно смотреть на тихую воду. Когда-то он пересказывал сыну про великана слышанную в детстве сказку, правда, по-своему все придумав, и теперь ему странно об этом вспоминать. «Уже прилетели утки, — сказал он. — Уже все настоящее, и весна и вода».
Перед ним тянулась совсем молодая осина, тоненькая, в замысловатых изломах хрупких зеленых ветвей.
28
Скворцов попал в город как раз в тот момент, когда на улицах работали группы пленных, каким-то чудом пережившие зиму и теперь, под присмотром эсэсовцев, чистившие центральные улицы и площади Ржанска. На второй же день пребывания Скворцова в Ржанске его устроили на работу в хозяйственный обоз; кому он этим обязан, не знал, он лишь обратился к пожилой женщине, жившей на Пролетарской, переименованной после прихода немцев в Мясную, как она называлась до революции. Женщину звали Раисой Григорьевной, жила она в окружении большого количества цветов и трех породистых кошек.
Скворцов сделал больше, чем мог предположить Батурин: до Ржанска он побывал на станции Россошь и выяснил, что нужный ему Адольф Грюнтер заболел и находится в Ржанске, в госпитале, и тогда Скворцов пробрался в Ржанск и все искал возможности наладить связь с Адольфом Грюнтером, и делать это нужно было осторожно. Последнее время он столько думал об этом неизвестном ему Адольфе Грюнтере, что даже представлял себе, каким он может быть. Молодой человек, и почему-то в штатском, в двубортном пиджаке, с копнистым чубом на низкий лоб; глаза небольшие, явно светлые, но зацепиться в этом лице не за что, дальше фантазия не шла, и Скворцов начинал опять вглядываться в выдуманное им самим лицо человека, с которым ему предстояло установить связь.
С тяжелым чувством ездил Скворцов по городу; ему дали мышастую, коротконогую лошаденку с телегой-ящиком вывозить отбросы от солдатских и офицерских столовых, от немецкого госпиталя далеко за город. С обостренным болезненным любопытством он отмечал перемены в городе. Он останавливался перед знакомыми зданиями и, поправляя для виду упряжь, подробно их рассматривал. На старой ржанской площади Пяти Героев открылась церковь, вокруг нее жались маленькие, юркие старушки, стараясь проскользнуть во врата как можно незаметнее. Над церковью летало множество голубей и галок; Скворцов постоял и тронул лошадь, не обращая внимания на немцев, попадавшихся навстречу. Он лишь изредка поворачивал голову в их сторону и ехал дальше. Иногда он начинал плутать в переулках, повсюду видел напряженные, старавшиеся скрыть испуг, лица; в этих переулках он исчезал на ночь; но уже в следующее утро опять запрягал лошадь и ехал в центр, и зыбкая цепочка почти неощущающихся связей (так, по крайней мере, ему казалось) опять вела его к немецкому госпиталю, где он должен был наконец встретиться с русской нянечкой.
Скворцов набросал целый ящик гнойной ваты, грязных вонючих банок и бинтов и все ходил, подбирал лопатой клочья газет, тряпье, поглядывая вокруг, затем обошел лошадь кругом, подтянул чересседельник, сердито сплюнул, распряг лошадь, привязал ее к телеге и стал хмуро чинить хомут, не глядя на окна госпиталя. Правда, про себя он по-старому называл это здание «школой», теперь же в окнах торчали головы немецких солдат, одинаково бритые и скучающие, среди них было подавляющее большинство молодых.
Неделю назад Скворцов божился, обещая Кузину узнать Адольфа Грюнтера на ощупь с закрытыми глазами; теперь все встречные немцы казались на одно лицо, во всем остальном он чувствовал себя более или менее уверенно, начальник хозяйственного обоза в Ржанске был свой человек и делал свое дело, а Скворцов — свое и теперь, сидя на деревянной скамеечке недалеко от заднего входа в госпиталь, старательно возился с хомутом. Еще здесь где-то в полиции работал Камил Сигильдиев. Им даже нельзя встретиться, вот как бывает. Все-таки нервы взвинчены до предела, и только усилием воли заставляешь себя казаться спокойным и невозмутимым. Будь он в немецкой форме, как вначале предполагалось, все пошло бы значительно легче, он немного знал немецкий язык. С другой стороны, надень он немецкую форму, любой встречный немец укажет на него пальцем и займется проверкой арийского происхождения. Скворцов, равняя гужи, хотел уже подняться, быстро огляделся, нет ли кого поблизости, но только открыл рот. Мимо проходил хорошо знакомый хирург, как говорили, лучший хирург Ржанска, Беспалов. Он шел, как и обычно, в белой шапочке, с торчавшими из-под нее жесткими прямыми волосами, и в белом халате, накинутом сверху на пиджак.