не возникай больше!..»
Светлана Федотовна принадлежала к тем натурам, которые все свои неудачи и промахи объясняют внешними причинами. То есть все неладное, несчастливое сваливается на них извне, а сами они ни в чем не повинны. В себя они не заглядывают, себя никогда не судят. А поэтому главное для них отыскать виновного вовне. Тогда уж сразу все становится на свои места. Для них, для таких, как Светлана Федотовна, виновато всегда окружение — все вместе или кто-то в отдельности. И вот решив, что во всем виноват Рунков, Светлана Федотовна ощутила обычную уверенность в себе, так сказать, твердую почву и цель. Ну-у, теперь она покажет старикану! Она ему выдаст! Он у нее взвоет!..
Воинственно настроенная Светлана Федотовна вернулась в квартиру, приказала дочери заняться «жратвой на завтра», потому что сама отбывает «на свидание».
— Куда? К кому? — вскрикнули в один голос Ольга и Вовка.
— К пресловутому дяде Илюше, — с презрением сообщила Светлана Федотовна.
— И совсем он не «пресловутый», — с вызовом заявила Ольга.
— Он очень добрый, — насупившись, поддержал Вовка.
— Ах, и вы туда же! — вскинулась Светлана Федотовна. — Задарил их! Очаровал! А вы знаете, что он — дважды судимый! В оккупацию на немцев работал. Штрафник! — Она выпалила то, что когда-то, в незабвенные сталинские времена, мрачно долбил отец — матери и ей. — Вы знаете, что это такое?!
— Ну и пусть, — насупленно произнес Вовка. — Он все равно хороший.
— А это, между прочим, — опять с вызовом заявила Ольга, — совсем и не криминал теперь. Он, между прочим, воевал с первых дней войны. Бабушка рассказывала, как его чествовали...
— Ах, бабушка! — перебила Светлана Федотовна. — Опять бабушка! Та-ак... Значит, я вру?
— Он непризнанный герой, — упрямо гнул Вовка. — Ему дали боевой орден.
— Та-ак... Тоже бабушка рассказывала?
— Орден Красной Звезды и еще Отечественной войны первой степени, — настырно твердил сын.
Светлана Федотовна растерялась: от детей не ожидала отпора, такой убежденности.
— Ты хоть переоденься, — примирительно сказала Ольга. — Таскаешь эту шерстяную хламиду, а она, как мешок. Не на работу идешь.
— Мам, возьми меня с собой, — поканючил Вовка.
— Да привела бы сюда дядю Илюшу, — подсказала Ольга. А хочешь, мы с тобой пойдем. Мы с Вовкой уговорим его. — И насупленно добавила: — Папа тоже будет рад.
— Ну ладно! Хватит!.. Хватит, — сбавила тон Светлана Федотовна, чувствуя, что отступает: она все-таки умела осознавать свои поражения. — В общем, я не то... ладно... обязательно позову. В общем, хватит. — И поспешила в ванную комнату, чтобы, закрывшись, опомниться, чтобы сообразить: что же происходит?
Илья Иванович купил на Дорогомиловском рынке, в полуквартале от гостиницы, туесок багряной клюквы, а из огромной бочки — квашеной капусты: белой, тщательно порубленной, с ярким морковным вкраплением, остро пахнувшей из целлофанового мешочка. И еще в гастрономе свежих булочек.
И клюкву, и капусту, и булочки отнес в номер, после чего отправился бродить по Москве. Так себе и сказал: «А теперь пойду побродить».
Как человек одинокий, он постоянно разговаривал сам с собой. Впрочем, и с другими, с теми, кто занимал его мысли — живыми или мертвыми. Если бы посторонние могли слышать эти его разговоры, несомненно подумали бы: не в своем уме человек. Но Рунков был в здравом рассудке, и лишь многолетнее одиночество выработало в нем привычку озвучивать свои разговоры, создавая иллюзию общения, как бы обращения к кому-то, включая и самого себя.
Вот и теперь, побуждая себя «побродить» и делая это как бы со стороны, он чуточку утаивал от себя и будто бы от себя другого, очень далекого, что собрался не просто поплутать по Москве, а именно с целью — побывать в тех местах и пройтись по тем маршрутам, которые ему были важны перед встречей со «Светиком», Светланой Федотовной. Ему хотелось всколыхнуть воспоминания — и очень нужно было сделать это теперь — о тех далеких днях, после которых перестал существовать Рунков довоенный, Рунков-москвич, о чем после смерти Анны Ильиничны никто, пожалуй, уже и не помнил, кроме, конечно, его самого. Да и он, нынешний Рунков, воспринимал того Рункова — молодого, удачливого, полного сил, веры, надежд, как нечто нереальное, отъединенное, бывшее даже как бы и не с ним. Хотя и сознавал, и чувствовал, что тот Рунков был именно он — в его облике, в его телесной оболочке, в его разумении, и все-таки тогда был другой человек.
То, что он превратился в другого человека, в человека другой судьбы, Илья Иванович впервые со всей неотвратимостью ощутил в предночной час двадцать четвертого июня тысяча девятьсот сорок первого года, когда вышагивал по притихшей, пустынной Москве в колонне «отряда 192‑х» — ста девяноста двух новоиспеченных лейтенантов, вчерашних организаторов производства из молодых выдвиженцев, из тех, кто не так давно отслужил срочную службу в Красной Армии. Они вышагивали от Берсеневской набережной к Киевскому вокзалу, чтобы на последнем «мирном» поезде отправиться на Юго-Западный фронт.
С тех пор — с той полуночи, с того марша — он сорок четыре года жил своей другой судьбой и лишь год назад поверил, что может вернуться назад, к себе прежнему, довоенному, к тому счастливому и ясному, верящему в светлые идеалы, каким он, Илья Рунков, некогда был; и какой была та, еще из той жизни, та самая, которую он бесконечно любил — во всех обстоятельствах, во все времена: Анна Ильинична.
«Но к прожитому, к завершенному, — печально сказал себе, — возврата нет...»
На такси Рунков доехал до Рогожской заставы. Недалеко отсюда он когда-то начальствовал в трансформаторном цехе большого завода. Но нет, не завод его привлекал, а сама застава. Тут он жил в старом двухэтажном доме. Правда, в мае сорок первого дом поставили на капитальный ремонт, и его временно поселили за городом, по Казанской дороге, в бывшей усадьбе, отданной заводу под дом отдыха...
С 23 июня, с понедельника, Рунков числился в долгожданном отпуске. Пять лет он не знал отдыха, пять лет не бывал на родине в своем угольно-металлургическом Донбассе, в своем городке Каменец,