Дядя Федя бурчит. Какую-то улицу перекопали, прямо нельзя, надо в объезд, а там знак, а утром еще подморозило, гололед, не очень-то и объедешь.
Гололед… Задние колеса прокручиваются, и мы напрягаем животы, стараясь помочь машине. Пытаемся заехать на Лазаретную с одной, с другой стороны, но ничего у нас не получается. Под мокрым снегом лед. Машину крутит и заносит на поворотах. Мы с Машей выскакиваем на дорогу и толкаем, толкаем наш заляпанный фургончик. Наконец, с третьей, кажется, попытки, заезжаем на нужную улицу.
Вдалеке, за два-три квартала, видна толпа. Дядя Федя глядит на меня: «Ну, вот…»
Случилось! Я и сам вижу — случилось.
Первым бежит к нам молодой мужик в телогрейке. Бежит навстречу машине и стучит пальцем по своим ручным часам.
…На тротуаре, укрытый самодельными цветными половиками, лежал труп. На застывшей руке медленно, медленно таяли снежинки. «Он мертвый», — после ненужного осмотра сказал я, не зная кому. «Сволочи!» — раздался сзади тихий, но явственный мне мужской голос. «Сволочи, сволочи…» — повторил я, не вдумываясь, про кого это. А потом ко мне подскочил высокий пучеглазый парень: «Я тебе сейчас!..» — и вперед вышла Маша и встала между нами.
А после мы сидели в машине, а вокруг стояли люди, и нам было слышно, что они говорят.
— Вот, если б приехали вовремя, сделали бы укол, он был бы жив… а они там сидят, спирт пьют!..
— В газету надо написать.
— Все равно! Он оправдается. Вон, видишь, опять звонит. Оправдается. Они, такие, всегда правы.
И еще много было разговоров. Мы успокоились, и скоро я заметил, что говорят всего три-четыре человека. А еще через какое-то время и у нас, как водится, появились защитники.
Мы сидели в машине и ждали прибытия милиции.
Толпа вокруг нас редела.
На тротуаре под половиками лежал труп неизвестного мужчины. Через стекла мне было видно, как его заносит снегом.
Я снова вызвал диспетчера.
— Галка! Ты еще не сменилась? Галя, передай, пожалуйста, Ирине Семеновне, что я отказался… Да, да, она знает, от чего. Ну, всё, Галка. Всё.
ЖИЗНЕННЫЙ ПРОМАХ ГЫЗНИКОВА
Живешь, как живется, натуре следуешь, вещи понимаешь, как привык, живешь как все, как по крайней мере кажется тебе, все, большинство, и вдруг — бац! — обнаруживается, ты — замечательный энтузиаст, подвижник, опорная чего-то там фигура. А? Каково? Либо иное, наоборот. Бац! — а ты уж очутился вор, затаившийся до поры эгоист-злодей.
Полноте, скажете вы, да уж возможно ль такое?
Мы столкнулись у входа в отделение, и он поинтересовался вежливо, не я ли буду я?
Да, ответил я, я это я, а вы не Кукиньш ли? (Кое-что мне было уже известно об этом бодром старичке, работавшем когда-то в нашей больнице стоматологом.)
— Да-да, — хлопнул он раз и еще раз безресничными грифьими веками, — моя фамилия Кукиньш, я на пенсии, но и я, гм, я тоже в прошлом хирург!
И то, что в прошлом вообще-то стоматолог он вот так с ходу и «переквалифицировался», было как-то подозрительно, неприятно немного.
Впоследствии ко мне в палату положили его дочь, и сделалось ясно, зачем это он прилгнул; хотя ну ведь и что все-таки, правда же?
По занятости мне редко удавалось торжествовать праздники в нашем красном уголке, а Кукиньш, говорили, на всех собраниях присутствовал как штык. Отчего, не знаю, но они дружились с нашим главным врачом, и когда ветеран Кукиньш заползал на трибунку, мы, медперсонал, ориентировочно угадывали зачем. Речь шла обыкновенно, как в далекие трудные времена старался Кукиньш для общества, как, если уж напрямик, то и другие не сидели, конечно, сложа руки, а подтягивались, глядя на подобный пример, но что пусть и не во всем и не по всему сегодня порядок, он-то, Кукиньш, — неисправимый оптимист. Эстафету есть, есть кому подхватить! И, светоносно улыбаясь, Кукиньш скашивал грифьи с подхлопом глазки на нашего главного, а тот — ну что поделаешь со скромными-то людьми! — как раз в сей час и минуту случайно заговаривал с кем-нито из рядом высокосидящих.
Не мы одни, подначальные, а вся суровая наша приокраина нутром чуяла, что за гусь за лапчатый Главный и что за палочка-то ухвачена им лет уж с так пятнадцать назад. Да вот вырвать, выбить ее, пойди-ка спробуй! Из облздравотдела, а то и повыше откуда, удерживала его на плаву чья-то, как любили тут усилить, в о л о с а т а я рука. Лапа, иным словом. Помимо ж прочего, он сам, не будь дурак, то и дело не плошал. «Не слыхали? — приобщенно обронивал где-нибудь на субботнике возле собравшихся. — Знакомы с последним распоряжением обкома партии?» И собранно, хмуролобо перехватывал лопату повыше за черенок.
Народ мудро на рожон не лез, народ безмолвствовал.
По его-то, Главного, распоряжению и поступала раз-другой в году в наше отделение Татьяна Кукиньш. Электрофорез с новокаином, витамины и уж непременно — консультация «хорошего» больничного невропатолога!
Из-за костно-суставного в детстве туберкулеза один тазобедренный сустав не действовал у нее, помимо того кособокость, остеохондроз, «нервы», «сердце» и прочее-прочее, что обыкновенно беспокоит одинокую затридцатипятилетнюю женщину с высшим техническим образованием. Угрюмая, отмалчивающаяся палатских, она разгоралась на обходе, с добросовестной доверчивостью живописуя новые оттенки отмеченных ею в организме ощущений.
И вот этот Гызников. Простодушно-страстный, кучерявый, только что отсидевший большой срок за убийство человека… Есть, говорят, такая юридическая проблема: адаптация освободившихся. Оказывается, несмотря на весь понт, фарт и кураж, именно они меньше, чем кто-либо, приспособлены к общепринятому существованию. Жизнь так озабочена собой, так ей, бедолаге, не до «вышедших на свободу», что легче бывает выплюнуть его назад, чем приять.
Гызников, за исключением молчания по единственному пункту: что за преступление, — во всем прочем был как бы дурковат. Он и в больницу к нам попал по-дурацки. Не утерпел и рванул пехом пятнадцать километров из лагеря. От восторга, значит. Зимой. В полуботиночках.
Пролежав недели две и выучившись по-новой ходить — отмороженные пальцы удалили ему, — Гызников как-то неожиданно, как-то неестественно повеселел. В физиономии явилось ликованье, победительность какая-то. То и дело, глядишь, всхохатывает в одном, в другом конце коридора. Создавалось впечатление: кроме переживания воли, творится с Гызниковым еще что-то, дополнительное. И верно, так оно и было! И что было, нам, ближайшим его окружающим, сразу же активно не понравилось. Чем, спросите? Да всем. Своей какой-то сделочностью откровенной, изначальной фальшью звука. Белые нитки «выгоды» так и торчали тут на все четыре стороны.
Словом, пошли у Гызникова амуры с Татьяной Кукиньш. «Таня сказала…» — заслышалось на обходах. — «Таня мне пришьет, я скажу…»
Сама «Таня» тоже как-то веселей захлопала отцовскими белесыми глазками, что-то вроде улыбки закривилось на ее пустокровых узеньких губах.
Ясно-ясно, закивали по палатам женщины, «этому» — прописку, а «этой», кхэ-кхэ, тоже знаем чего.
Мужики предупреждали Гызникова в туалете: «Кого ты, дурило цыганское, обцыганить вздумал? Да знаешь ли, чо за семейка-то это?» Гызников молчал, стукал казбечиной по дареной женщиной пачке и туманно усмехался. Как уж там у вас, мол, он не особенно вникает, а только счастье обязано быть у всех без исключенья людей.
…По протекции тестя Гызников устроился на завод конденсаторов убирать стружку. Гонял по цеху автокар. Козе понятно, передавалось мнение, что инвалиду III группы и бывшему зэку — вполне даже неплохой итог-выход.
Только это был еще не итог.
Баш на баш и шиш на шиш у деловых-то людей, а у Гызникова что-то срывалось все-таки… Кукиньшам чего-то в нем не доставало. Какого-то «пониманья», что ли, может быть. Они и сами, поди-ка, не ведали в точности, чего, но, однако ж, высказывались. Петь, хохотать да табуретку убирать, когда заслуженный старичок чинно усаживается кушать подогретый кефир, — тоже не совсем, согласитесь.
— Уезжай, уезжай, дубина! — учили воротившиеся во дворы мужики. — Рви когти, покуда цел.
Но Гызников, хоть и уж бунтовал он разок-другой под легким шофе, искренне продолжал прежнюю линию. Ему действительно было невдогад, чего хотят-то от него интеллигенты Кукиньши, чего им все-таки надо-то? «Таня, Таня…» — все талдычил Гызников. — «Мы с Таней…» Очень уж натерпелось, видать, в одиночку-то, что ли. Очень «по-людски» запожелалось. Как у всех, значит, чтоб. И шабаш.
И вот, кончилось. Подпив с получки, Гызников по-цыгански разрыдался как-то от смутной обиды, шарахнул об пол горшок с кактусом и съездил «Тане» по физиономии. Того и ожидавший Кукиньш-старик «позвонил», Гызникова «взяли». Как ранее и серьезно судимого его осудили без проволочки, в момент. Те, кто побывал на суде во Дворце культуры, рассказывали после. Будто б Гызников все так и продолжал «не врубаться», когда спрашивали; будто повторял все те же любимые словечки: «Таня…», «Мы с женой Таней…» А когда уводили, выкрикнул из дверей — свидетельнице-то и истице, — чтоб она его «ждала».