…Поначалу я даже испугался: ночь, в вестибюль входит незнакомец, а у меня, понимаете ли, пост. Испугался, но тут же, правда, и успокоился. Глаза у ночного гостя были ясные и любопытствующие. Я хочу сказать, они были любознательные и смотрели с интересом. Таких глаз не должно быть у преступника. Преступник ведь не сомневается: это хорошо, это плохо, а взять безусловно для него лучше, чем, допустим, отдать. А тут глаза с вопросом; пионерские, можно сказать, глаза. Он подошел к моему окну-проему с той вестибюльной его стороны и сказал: «Тут закрывают абычна. Я туалет хожу, — показал рукой в конец коридора. — Я живу здесь, в подваль. Я свой». И улыбнулся мне, сторожу. Дескать, не бойся. Толстые, обросшие щетиной губы раздвинулись и обнажили длинные желтые от курева зубы. Но зубы здоровые и крепкие, и как-то к тому же широко расставленные, что придавало улыбке особую, немного лукавую лихость. Он сходил в туалет, вернулся и, опять зайдя с той стороны проема, осторожно подвинул телефон, чтобы было куда облокотиться. Мы разговорились. Оказалось, он «жестянщик» и живет в нашем лабораторном корпусе в подвале, потому что подрядился отремонтировать тут в НИИТО крышу. Перекрыть ее. Есть, вообще-то, объяснил он, квартира в Октябрьском районе, у знакомой женщины. Последнее слово он произносит мягко и ласково: «женьщины» и с сильным непередаваемым на бумаге акцентом. А в НИИТО у него лежит «малчик», младший сын, и сам Цивьян один раз уже «малчика» оперировал. И опять расцветает ко мне медленная неотразимая его улыбка.
У него, у моего ночного гостя, замечаю я, темные, с глубоким блеском глаза кавказского человека и восточный акцент, но пока я не догадываюсь еще о его национальности и не тороплюсь с этим. Разглядываю пока незаметно дальше. Волосы на темени седые, а над ушами черные. И стрижка полька, по послевоенной моде. Не под канадскую польку, как у нашего поколения, а просто «полька» или даже полубокс. Вся соль тут заключена в незаметности перехода с шеи к тому месту на затылке, где волос уже безусловно много и где сама прическа и начинается. Чем лучше был парикмахер, тем незаметнее, бывало, выполнялся им этот переход.
Еще, замечаю я, гость мой невысок, плотен и пузат. Но видно, что он сильный и что он мужчина. Это и в походке, и в повадке, и в твердой спокойной его позе, в которой он стоит. И куревом от него несет на все три метра, что разделяют нас в разговоре. Курит, стало быть, тут же вычисляю я со знанием дела, никак не меньше двух-двух с половиной пачек в день. Это бывает с человеком, когда дело, которое он свершает, волнует до глубины души и еще не решилось. Сессия, к примеру, у студентов. Что ж, думаю я, грузин он все-таки или армянин или, может быть, азербайджанец? А он смотрит на меня своими черно-маслянистыми с плывущим блеском глазами и, словно слыша мои мысли, говорит: «Я армянин». И потом рассказывает: «У моего малчика искривление позвоночника. Ско-лиоз. Я по курсовке с женьщиной отдыхаль. Мой топчан, ее топчан (показывает рукой). У нее сын парализованный быль. Разговорились. Она сказаля, такие операции позвоночник здесь, Сибирь, делают. Я Цивьяну написал. Он ответ прислал: нужна консультация. Я сына привез. Он смотрель, направление, сказаль нада. Я говорю: ты честно скажи, можно сыну исправить? Можно, говорит. Я тогда ему: будет направление. Еду Ереван, еду Москва, немножко тружусь — есть направление! Везу сына суда. Его больница кладут, а я живу. Тяжело, конечно. Но ничего, жить везде можна».
Я смотрю на его лицо, на руки, на улыбку опять. Да, думаю я, жить можно везде. Если имеешь руки и лицо, можно жить.
— А что же, — спрашиваю я, — у вашего сына искривление позвоночника?
— Да… Тут ребра короткие на вот столько, — показывает пальцами на сколько. — Если нарисовать, — с заминкой, но выговаривает все-таки он, — буква S получается.
— А как же это вышло-то? — спрашиваю.
— Он маленький быль, дифтерит болел, укол сделали. Голова заболеля, ему еще два укола, у него и стало.
Ясно, думаю я. Как обычно, никто не знает почему. А он, этот армянский мужик, фантазирует, как фантазируют все простые люди. «Укол, дифтерит…»
— Мне тут не нравится, — будто вновь расслыша мои не совсем лестные для него мысли, произносит он, — пьют много.
Я сразу вспоминаю «Стук монотонных колес…» и молча киваю с согласием головой. В самом деле, пьют у нас много. Никуда, дескать, не денешься, и факт этот приходится с прискорбием признать.
— У нас так, — поясняет свою мысль он. — Собираемся выпить — мы покушать покупаем. Так? Мы пьем, мы кушаем. А тут? На голодный желудок пьет. Он не кушает, ему пьяным хочется быть. У нас не так. У нас кто выпил, тот с глаз уходит, ему стыдно. А тут со мной работает — одиннадцать часов, бежит магазин. Мужчины работать не могут у вас.
В принципе я почти согласен с таким вот категорическим заявлением, однако все же мне обидно. И я немного молчу. И тогда он переводит разговор на продукты. Мы выясняем помаленьку, что лучше здесь у нас, в Сибири, а что у них в Армении. Оказывается, к обоюдному удовольствию и как бы дружескому соглашению, что-то лучше у нас, а что-то у них.
Потом опять он, видимо, вспоминает, как не умеют у нас пить, и вздыхает:
— Мне трудно здесь. Человек на родине должен жить.
Потом молчит и продолжает снова:
— Сначала длинная операция нужна. Вдоль всего позвоночника. Потом поперек и в гипсовой маечке пять месяцев ходить. А потом будем приезжать на контроль. Ему этот поставят, «де-страк-тор…» — Слово, такое для него важное, он выговаривает правильно, хотя и медленнее других.
— Вчера у него день рождения быль. Четырнадцать лет. Я парикмахера привель. Волосы вот такие отросли. — Он проводит коротким пальцем по плечу. — А тебя как зовут?
Я называюсь.
— А меня Гурген Хачатурович. Можно Григорий — трудно выговаривать.
Я говорю, что нет, не трудно. Гурген Хачатурович.
Он желает мне спокойного дежурства и спокойной ночи. Он уходит, аккуратно и тихо закрыв за собою дверь.
У Мериме, которого я нарочно помянул в начале рассказа, есть новелла «Маттео Фальконе». Контрабандист Маттео Фальконе убивает сына, четырнадцатилетнего Фортунато, оказавшегося предателем. Корыстным предателем, за часы на серебряной цепочке выдавшим живого человека. И когда Гурген Хачатурович ушел, я вспомнил про Маттео. А что, подумал я, если бы Фортунато не сделался предателем, а сам попал бы в беду? Конечно, конечно же, Маттео спас бы его, попади он хоть к дракону в зубы. И вот тебе дракон — болезнь, и вот тебе четырнадцатилетний армянский мальчик Фортунато.
Потом у меня были еще дежурства, и Гурген Хачатурович еще ко мне заходил. Мы разговаривали, и я узнавал про него все больше И чем больше узнавал, тем больше он мне нравился.
Нравилась, например, его деликатность.
— Может, тебе работать нада, Волёдя? Я пойду, старуха обед должна принести.
Я узнал про него, что в 44 году его призвали в армию. Что воевал он в пехоте, стрелком, и что ранен не был ни разу. И что после войны он служил дальше, потому что замены им, молодым ребятам, пришедшим на войну в два последние ее года, замены им не было. Не подросла она. Они сами этой заменою и были, только вышли на нее за два года до срока. И теперь были и теми, кто заменял, и теми — кого. И он служил дальше, учился в школе сержантов и был старшиной в той армии, которой командовал генерал Чуйков. Он рассказывает мне про Чуйкова, как хоронили того на Мамаевом кургане, хотя он и из Московской области; но что «он так пожелал». Рассказывает про Жукова, случаи из фронтовой и послефронтовой их жизни, и черные его глаза сияют и живут, и мне завидно.
— Я книгу читал, — говорит он, — «Ошибки Гитлера» называется. Там написано: Гитлер дурак быль. Я служил Германия, смотрель: чего ему нада было? Всё у них было. И в городе, и в деревне. Хлеба было мало. Дали бы им хлеба.
У него есть старшая дочь, а от нее два внука. Есть еще два сына, и у каждого тоже по внуку. Но их, двух последних, Гурген Хачатурович не видел. Вот из-за этой затянувшейся к нам в Сибирь поездки своей. Недавно сыновья прислали письмо, и в нем фотографии этих внуков. «Смотрим с женой…» — кивает Гурген Хачатурович, держа маленькую ладонь на вытянутой руке. Показывает, будто на ладони у него фотография, а он на нее с сожалением любуется. Внуки, дескать, там, далеко, а он здесь. И в голосе его усмешка над такою своею судьбой.
Иногда я вижу их вдвоем. Красивая полная армянка проходит по двору в белом халате сиделки и, завидев мужа, стукающего молотком по листовому железу на импровизированном верстаке у лечебного корпуса (он гнет трубы для водостока), радуется и улыбается на него, на своего Гургена, как молодая. И берет Гургена Хачатуровича под руку, и они идут вместе, две залетные южные птицы, а на пиджаке, который из уважения к окружающим набрасывает он, чтоб не идти в одной рабочей рубахе по двору, на пиджаке его несколько соединенных орденских планочек. Это они шествуют обедать к себе в подвал, знаю я уже. Гурген Хачатурович и его жена.