Иван Тавро как-то сказал мне:
— Мы полюбили тебя за то, что ты по-настоящему уважаешь нас. Ты тот самый русский, который за дружбу народов не на трибуне, не на лозунге, а в жизни… Ты знаешь наш язык, знаешь оленеводство, Знаешь, как жить в яранге. Ты не отворачиваешься от грязи, которой у нас еще хватает, не морщишь от нее носа… В общем, ты наш, и мы тебя за это любим…
Где-то далеко, на краю села Ново-Чаплино, залаяла собака. В незанавешенное окно уже пробивался ранний весенний рассвет.
— Конечно, среди тех, кто приезжает сюда, много мусора. Но много и таких, кто искренне хочет помочь местным жителям. И не все едут из-за денег… Какие деньги? Мы с женой несколько первых лет на ящиках спали. А как меня избрали председателем Билибинского райисполкома — люди со всей тундры стали ко мне приезжать, останавливались у меня, хотя в райцентре была неплохая гостиница и там всегда держали места для оленеводов… Нет, все шли ко мне. И я им никогда не отказывал… Знаете, те тундровые годы были для меня самыми счастливыми! Вот вы говорите: того не хватает, этого нет, там обижают чукчей… Все это верно. Но так, как живут сейчас чукчи даже в самой тундровой глубинке, не живут мои земляки в глубинке Костромской области… Вы знаете, когда я впервые вволю наелся белого хлеба? Я — Александр Мухин, потомок исконных российских хлеборобов? Вот тогда, в чукотской яранге, когда добрейшая душа, самое прекрасное сердце, которое я когда-либо встречал, старая Вээмнэу подала мне целую буханку белого хлеба и миску сливочного масла…
В ту ночь наш сон был короток, но тем не менее я чувствовал себя прекрасно выспавшимся, когда Федор Федотович постучал в нашу комнату и позвал завтракать перед дорогой.
Праздник Победы! Сколько уж лет прошло с того памятного весеннего дня, когда я услышал от радиста полярной станции эту долгожданную весть. Странно, ведь она не была такой неожиданной: сообщение об этом ждали буквально со дня на день, и все же, глядя на пляшущего, размахивающего клочком серой бумаги радиста, я почувствовал себя счастливым.
Я помню, как бежал в интернат, скакал по железным бочкам, приготовленным на берегу для отправки в бухту Преображения, и кричал: «Победа! Победа! Победа!»
Прошли годы. И уже осталась в историческом прошлом самая кровопролитнейшая из всех когда-либо случавшихся на земле войн, большая драка, как переводилось с чукотского это воистину бесчеловечное деяние.
Задание редактора меня удивило: обычно материалы к праздничному победному номеру готовили ветераны, каких было немало в «Магаданской правде».
— Вот что, Ринтын, — деловито произнес редактор. — Наши вездесущие юные следопыты из села Верхний Парень разыскали в районном центре ветерана, кавалера двух орденов Славы… Надо бы съездить к нему и рассказать о нем по-писательски.
— Хорошо, — с готовностью согласился я.
На этот раз предполагалась поездка в незнакомый район, населенный камчадалами и коряками, родичами чукчей.
— Подожди, — в голосе редактора послышалось что-то необычное, и я насторожился. — Дело в том, что этот человек… Подожди-ка, я найду его имя… Да, вот, Аяйвач, по национальности коряк…
Это было интересно. Дело в том, что коряков, как, впрочем, и чукчей и эскимосов, на войну не брали. Тем, кому довелось все же участвовать в Великой Отечественной войне, были, в основном, студенты Института народов Севера, оказавшиеся вдали от родных мест. Из моего родного селения Улак воевали летчики — Елков и Тымнэтагин, художник Михаил Выквов, работник полярной станции эскимос и мой родич Лайвок.
Сидя в промороженной насквозь кабинке «Аннушки», я мысленно пытался представить себе облик будущего героя очерка. Да, скорее всего это бывший студент. Таким образом, начало будущего повествования складывалось привычно и легко: молодой паренек из рыбацкого селения или оленного стойбища, только что освоивший начатки грамоты, как многие тогдашние студенты Института народов Севера, отправляется в далекий, неведомый Ленинград. Многочисленная родня провожает его, отовсюду сыплются советы, как вести себя в опасной, полной непредсказуемых неожиданностей обстановке большого города. Более десяти лет назад я сам пережил такое, когда земляки снаряжали меня в далекое путешествие.
Интересно, каким показался довоенный Ленинград человеку из корякского селения?
Весна уже достала своим жарким крылом побережье Охотского моря, и летчики честно предупредили меня, что есть опасность застрять недели на две, а то и три, пока не подсохнет раскисшая посадочная полоса.
И теперь, когда самолет как бы украдкой примеривался к покрытой зеркальцами луж аэродрому, стало ясно, что их предсказания могут сбыться. Но, с другой стороны, мне за прошедшую зиму довелось столько просидеть и прождать транспорта на северных трассах, что угроза застрять на две недели не представлялась такой уж и страшной, тем более что в самом крайнем случае, как посоветовали старожилы редакции, можно будет вернуться в Магадан каким-нибудь попутным судном.
В аэропорту меня никто не встретил, и я, справившись у вездесущих мальчишек, зашагал в райком.
Секретарь, пожилой мужчина с огромной головой, покрытой остатками когда-то рыжей шевелюры, принял меня в тесном кабинете, заставленном традиционными столами, образующими букву П, и поморщился, когда я объяснил цель своей командировки.
— Путина на носу, — проворчал он, — а тут изволь заниматься каким-то Аяйвачем! Будь они неладны, эти красные следопыты!
— Позвольте, — с удивлением заметил я, — но ведь Аяйвач — герой воины!
— Герой-то герой, — протянул секретарь, — но уж очень, как бы вам сказать, нетипичный, что ли…
— Вот это и хорошо, что нетипичный! — обрадованно воскликнул я. — Значит, о нем можно написать интересно!
— Написать все можно, — загадочно произнес секретарь, — а вот напечатать…
Он вызвал секретаршу и велел позвать Антипова.
Антипов, инструктор райкома, сначала устроил меня в местной, довольно уютной гостинице, подчеркнув, что мне предоставляется отдельная комната с персональным рукомойником, И, дождавшись, пока я зарядил фотоаппарат, повел к Аяйвачу.
Мы шли по главной улице селения довольно долго, все удаляясь от берега моря. Дорога проходила по берегу еще покрытой льдом, но уже испещренной проталинами, готовой вскрыться речки. Слева тянулись какие-то приземистые здания с глухо заколоченными оконными проемами.
— Когда-то здесь был рыбоконсервный завод, — пояснил Антипов. — Но большая рыба кончилась, и завод закрыли.
— Но сейчас, как мне показалось, район готовится к путине, — заметил я.
— Какая это путина! — презрительно протянул Антипов, — Так, немного ловим для собственных нужд.
За корпусами закрытого и бездействующего рыбозавода, наводившего уныние своим запустением, вдруг показались высокие конусы чего-то серого, припорошенного кое-где еще нерастаявшим снегом. Они напоминали виденные в кино терриконы донецких каменноугольных шахт.
— Это терриконы? — спросил я.
— Нет, — усмехнулся Антипов. — Все приезжие так думают. А это кучи каменной соли. Когда действовал рыбокомбинат, нужда в соли была великая. И ее завезли сразу на много лет, чтобы спокойно работать. Но вот, как оказалось, и рыбы нет, и соль не нужна…
Громадных террикона было три. За последним виднелась обитая черным толем и утепленная дерновой завалинкой деревянная будка с высокой железной трубой, из которой вился веселый дымок.
— Аяйвач! — еще издали крикнул Антипов.
Скрипнула дверь, и на порог вышел маленький, тщедушный, словно прокопченный человек в засаленном, но аккуратно подогнанном ватнике, в резиновых сапогах с обрезанными голенищами.
— Здравствуйте, граждане начальники! — рука у него была узкая, темная от въевшегося каменного угля, но твердая, словно вырезанная из крепкого дерева, — Заходите в гости, чай как раз поспел.
— Товарищ Аяйвач! — официальным тоном сказал Антипов, — Мне некогда тут чаи с тобой распивать. А вот этот товарищ из Магадана, из областной газеты, пришел побеседовать с тобой.
— Так ты тоже следопыт? — обрадованно спросил меня Аяйвач.
— Не следопыт, а корреспондент, — серьезно, многозначительно пояснил Антипов.
— Ну ничего, ничего, — скороговоркой произнес Аяйвач, впуская меня в крохотную, но теплую комнатку.
Под потолком сияла стопятидесятисвечовая лампочка, освещая убогое, но по-своему уютное жилище. Напротив лежанки стояла обложенная кирпичом чугунная буржуйка, и я, истопивший за свою жизнь не одну печку, мысленно одобрил это усовершенствование, позволяющее долго держать тепло. На единственной конфорке весело пыхтел черный чайник. Веселья прибавлял когда-то белый заварочный чайничек с чуть отбитым носиком, придающим ему какой-то лихой вид.