— идея национальной России. Или славянского Востока. Я убежден, что славянство еще не сказало своего окончательного слова в мировой цивилизации.
— То есть ты даешь отходную западничеству? Во всех его проявлениях, включая и марксизм? — удивился я.
— Пока нет, — отвечал он; его взгляд затуманился глубинным самопоглощением. — Понимаешь ли, не надо путать идеологию и геополитику. Это вещи разные. Я пытаюсь мыслить геополитически. Российская Империя была многонациональным государством, причем крепким и достаточно естественным. Более того, ничего подобного не знала мировая история — такой разноплеменной спайки. Потом, после революции, эта спайка крепилась идеологически, а ныне все стало разрушаться. О причинах говорить не обязательно, — он небрежно махнул рукой: мол, и так ясно. — А в будущем, и это будущее уже сейчас уготавливается, многонациональность — в результате распада империи или СССР, что для меня однозначно, — должна смениться русским национальным государством. Или славянским Востоком, который захочет первенствовать в мире. Не обязательно экономически, а может быть, нравственно? Не знаю. Но все равно должна быть великая идея. В этом спасение. Воскресение и преображение. Я хочу в это верить.
Он замолчал. Чувствовалось, что он внутренне встревожен и напряжен. Я тоже молчал в задумчивости: что ж, есть такая историческая закономерность — осуществление неосуществленного, того, что вроде было отвергнуто тем ходом времени и теми поколениями; отвергнуто ради осуществления того, в чем мы теперь живем, жили наши отцы и деды, но уже ни мы, ни наши дети жить не хотим и не можем. И мы, и они возвращаемся к прошлому, к тем идеям, которые противостояли осуществленным и... да, видим в них привлекательность и верность; верность движения и цели... Однако я все же решил прервать наш неожиданный историософский диалог и произнес:
— А как насчет того, чтобы возле сего замшелого знака перекусить и чайку попить?
— Что ж, когда рождаются благие намерения, — расслабясь, ответствовал Павел, — то я склоняю голову в согласии. — И он церемонно склонился, положа руку на сердце. Но не удержался, добавил: — А те, кто оказался в наступившую смуту на имперских окраинах, должны возвращаться на свою исконную землю. Новый смысл соборности — в национальном собирании и в том, чтобы те, кто мыслит или чувствует себя русским, прониклись новыми идеалами. Новый девиз: русичи, домой! Хорошо, а?
— Мечтатель ты, Павел, мечтатель, — заключил я.
Честно признаться, мне больше думалось — со светлой и легкой грустью — не на глобально-историософские темы о России и Европе, не о соборности и удельности, не о губерниях-республиках, не о новом общеславянском, а вернее, общерусском государстве; не о вавилонах, «последнем дне», гордыне и заблуждениях человечества, а о том самом простом и, на мой взгляд, самом невероятном: как все же этот каменный столб с царскими орлами да еще двумя губернскими гербами простоял нетронутым — в революцию, в гражданскую войну, в свирепо-разрушительные 20‑е годы, в не менее свирепые 30‑е, во время немецко-фашистского нашествия; в послевоенное лихолетье, во времена волюнтаризма и застоя, когда просто так, ради озорства, или забавы, или, взяв да и похулиганив, — оторвать орлов «на память», завалить столб, чтобы «силушку показать»... Нет же, ничего подобного! Наоборот, кто-то незаметно заботился об этом губернском знаке...
Я принес термос и бутерброды, прихватил еще и брезент — земля даже на пригорке, на солнечном припеке, где стоял державный столб, не вполне просохла после дождей. Мы тихо, погруженные в свои мысли, но славно перекусили на границе Луговой республики и Оружейной, то бишь Тульской.
После еды рассуждать, тем более глубокомысленно, совсем не хотелось. Мы разлеглись на брезенте, на солнечном жаре, смотрели из-под ладони в небо — в голубизну, на блистающие облака, которые возвышались над холмами, словно чертоги царя Саваофа. Дул легкий бриз, шевеля зеленя, — зеленый океан! И сколько дурманных, целительных запахов соединялось в роскошный букет: медовый — луговой земляники, горький — полыни, пряный — гвоздики-полевки, терпкий — зверобоя, нежно-эфирный — душицы и мыльника.
— Эх, старина, — наконец произнес Павел, неисправимый мечтатель, но и, как вы заметили, серьезный и довольно оригинальный мыслитель, — полететь бы сейчас! И кружить, кружить, как вон тот орлик.
— Их здесь о́кулами когда-то звали, — заметил я.
Но местное словечко не заинтересовало его, и он продолжал о своем:
— Представляешь, какое это блаженство — тихо парить над землей, а?
— Пожалуй, — согласился я.
— Именно тихо, как птица. Кружить и парить над землей. Как этот орлик. — Он вдруг встрепенулся и сел. — Слушай, старина, ты читал в газетах, что в Орле проводятся международные соревнования планеристов?
— Ну, читал. Что из того?
— Надо бы там побывать, представляешь...
— Паша, окстись, — урезонил я. — Мы о чем договаривались?
— Да, да, — сразу согласился он. Но по взволнованно-мечтательному выражению его лица я понял, что он не справится с собой и обязательно улизнет на эти самые соревнования планеристов. Я уже догадывался, что и на планере — «тихо, как птица» — полетать запросится. И наверное, сумеет убедить, добьется.
Я ведь вечность знаю Павла — не исправим он, никак и никем. Даже властной и упрямой Ольгой Гавриловной Ярцевой, которая, между прочим, не отказалась от своей девичьей фамилии. Но у них все хорошо: выросли сын с дочерью, уже самостоятельные... А Павел?.. А наш Паша продолжает жить под студенческим девизом, будто не властно время над ним, — «мечтать, и мыслить, и осуществлять!» Ну что ж, хорошо, что такие, как он, есть среди нас.
Области разнятся, и порой очень заметно. Из Калужской, минуя Тульскую, мы переехали в Орловскую и как-то незаметно ощутили себя свободнее. Я бы даже сказал — окрыленнее. Наверное, не потому, что в орловском Подстепье окоём сделался просторнее, а по тому необъяснимому внутреннему состоянию, какое действительно нас окрыляет. Может быть, еще и оттого, что притяжение Москвы здесь ослабевает и ощущаешь себя освобожденным от невидимых силовых линий, от магнетизма гигантского космополиса.
В любом случае, на Орловщине, в Стране холмов (уж простите мою слабость к определению географических мест — с детства это во мне, и ничего теперь не поделаешь); так вот, в Стране холмов мы почувствовали вдруг ту волю или ту вольницу, к